slovolink@yandex.ru
  • Подписной индекс П4244
    (индекс каталога Почты России)
  • Карта сайта

Моя родословная

За недоступными вершинами Рифейских (Уральских) гор живут блаженные гипербореи. Это счастливые и справедливые люди, здоровые и долговечные, жизнь которых – сплошной праздник в честь Аполлона, которые не знают ни тяжких трудов, ни кровавых раздоров. Страна гипербореев – солнечная, с благоприятным климатом. Солнце у них восходит во время весеннего равноденствия, а заходит во время осеннего, так что день и ночь длятся по полгода.

Эсхилл. «Прикованный Прометей»

В школе мы изучали историю Древнего Рима, Греции, но только не историю родного края. А уж историю своей семьи – Боже упаси, можно до такого докопаться, что лучше не трогать. А может быть, я просто был не любопытен, отчего испытываю стыд и перед своими предками, и перед самим собой. Я завидую своим землякам, башкирам и татарам, которые знают свою родословную до пятого, шестого колена, а то и дальше, хотя наша общая российская судьба ломала их не меньше нас. Уже взрослым я узнаю, что мои предки по отцу и по матери в начале XIX века были куплены у какого-то помещика на Южный Урал работными людьми, попросту говоря, крепостными на строительство железоделательного Симского завода горнозаводчиков Твердышева и Мясникова на земле, купленной или захваченной у башкир Шайиан-Кудейской волости. Как говорила моя бабка по отцу, Лукерья Ивановна, в девичестве Юдина, нас, Чвановых, проиграла в карты Екатерина Вторая кому-то в Подмосковье, а уж оттуда мы были проданы сначала в Поволжье, а потом уж в Симской завод вместе со своими родственниками Курчатовыми, как потом окажется, предками «отца» отечественной атомной бомбы Игоря Васильевича Курчатова. В этом Симском заводе 30 декабря 1902 года по старому стилю он и родился — уже в семье выпускника Уфимской землемерной школы, помощника лесничего по лесо- и землеустройству в Симской горнозаводской даче, Василия Алексеевича Курчатова, а мои предки так и остались крестьянами, чтобы в 30-е годы XX столетия снова попасть в крепостную неволю, которая, пожалуй, была покруче прежней.

Пытался я выяснить происхождение своей фамилии. По всему, фамилия, древняя, произошла, когда фамилии на Руси были большой редкостью. Было ведь в большинстве случаев как: Петр Иванов сын, или Иван Петров сын. Уже в церковной летописи 1606 года зафиксирован Чванов Феодорит, старец Вассианской Строкиной пустыни. По одной версии фамилия Чванов произошла от глагола чваниться — гордый, тщеславный, важный… Но в то же время в церковно-славянской лексике встречается слово «чван» в значении «сосуд, посудина». В таком случае можно предположить, что основатель рода Чвановых занимался изготовлением различных сосудов, в том числе, может, обыкновенной посуды.

Мои предки жили работными людьми не при самом заводе, а в заводской деревне Муратовке: заготавливали необходимый для строительства завода лес, жгли древесный уголь, занимались извозом руды и готовой продукции. Во время Пугачёвщины деревня была дотла сожжена восставшими башкирами, а многие мои родственники и не родственники были побиты. Оставшиеся в живых, отстраивались заново.

После царского манифеста 1861 года по освобождению крестьян из крепостной неволи мои предки выделились из Муратовки и основали деревню Русский Малояз, назвали так, потому что ниже по течению речки Малояз уже была деревня Татарский Малояз — татар-припущенников.

Со временем Чвановым, уже крепко вставшим на ноги, стало тесно и в Русском Малоязе. И в 1874 году 5 семей Чвановых, продав скот и холсты, оставив себе только по 2 лошади, на одной в поле не поработаешь, вскладчину купили у башкир свободную землю по 5 рублей за десятину на красавице реке Юрюзани выше по течению древней башкирской деревни Каратавлы. Несколькими годами позже к ним подъедут ещё несколько семей из села Илек, тоже бывшие работные люди Симского завода, а также из-под Перми, ещё откуда-то. Место присмотрели, когда возили изделия Симского завода на Каратавлинскую пристань, где они догружались на барки с изделиями Юрюзанского и Катав-Ивановсого горных заводов, стоявших выше по течению. В этот день торжественно при всем честном народе в Катав-Ивановском и Юрюзанском заводах спускались пруды, чтобы вода скрыла на время сплава по реке многочисленные перекаты и опасные камни-останцы, а в береговых скалах, в которых ударялась река на крутых поворотах, были устроены отбивные щиты из брёвен, железные костыли от которых сохранились до сих пор, вызывая недоумение туристов. Догрузившись на Каратавлинской пристани барки сплавлялись дальше вниз по Юрюзани, которая впадала в реку Уфимку, или Караидель по башкирски, что значит Чёрная река, а та в реку Белую, или по башкирски Агидель, а русские люди, памятуя, что её воды через Каму впадают в Волгу, называли её Белой Воложкой. В Уфе изделия перегружались на пароходы, которые плыли до Нижнего Новгорода и дальше, покупателями железа у Ивана Борисовича Твердышева были английские купцы Томас Фольдуст, Джексон, Велден, Бехстер, Фридрикс, Гом и другие. А сплавщики от Уфы пешком возвращались обратно на Симской завод. Сохранились лоции сплава: где по минутам были расписаны короткие остановки, чтобы не упустить воду, отмечались редкие деревни, опасные скалы. Удивительный фольклор родил этот богатый впечатлениям и опасностями сплав.

Место для деревни мои предки выбрали напротив горы Сосновки. Здесь Юрюзань в лугах расходилась на два рукава, один из которых был старицей с множеством на всем её протяжении студёных родников. Рукава образовали два больших острова, на которые без пастуха можно было выгонять скот. Несколько лет назад, проездом заехав на родину, обнаружу, что Юрюзань в весеннее половодье прорвалась в древнее русло, заливные луга-пастбища оказались за Юрюзанью, и деревня оказалась без выгонов, впрочем, они оказались не нужными нынешней деревне, уже никто в ней не держит скотину. Но деревня осталась и без родников, а колодцы, которые раньше были в каждом дворе, в своё время были заброшены, пришлось тянуть водопровод.

Перед строительством домов, как положено в таком случае, отслужили молебен в честь Михаила Архангела и, назвав будущую деревню Михайловкой, приступили к строительству домов. Наш семистенный дом до самого последнего времени был самым большим в деревне. Он сложен всего из девяти венцов, такие огромные сосны росли на его месте, концы брёвен не пилены, а рублены, тесовая крыша была просмолена, что она простояла без ремонта почти 90 лет. Дом до сих пор стоит, единственный в деревне постройки 1874 года.

Вслед за большевиками мы в хвост и в гриву кроем Временное правительство. Но, как к нему ни относись, за полгода своего существования оно успело провести начатую царским правительством Всероссийскую сельскохозяйственную и поземельную перепись. Следующая будет только в 30-е годы. Она покажет большевистской власти, насколько катастрофическими для страны стали результаты её хозяйствования, потому её итоги будут засекречены, а организаторы её будут расстреляны. Что касается Всероссийской сельскохозяйственной и поземельной переписи 1917 года, опросные листы по воле судьбы сохранились, кажется, только в Башкирии. Остальные погибли в пламени революции и Гражданской войны. Большевики уничтожали всё, что было до них. Их можно понять, они начинали с нуля новую эру человечества. Мой прадед, Степан Тимофеевич Чванов, не самый богатый в Старо-Михайловке хозяин, согласно этой переписи, при трёх сыновьях, старший из которых во время переписи был на Германской войне, имел 7 лошадей старше 4-х лет, 3 лошади не рабочих, жеребёнка, 4 коровы, нетель, 2 телёнка, 3 овцы, 4 свиньи, 3 подсвинка, мелкую живность уж не перечисляю, молотилку, веялку, телегу на железном ходу, 5 десятин купчей и 37 десятин арендованной земли (1 десятина — 1.09 гектара).

К этому времени в деревне было уже 88 домов. 35 домохозяев были Чвановы, а это значит, что, по крайней мере, в 35 других домов замуж выходили тоже Чвановы. Население деревни стремительно росло, но увеличение дворов имело и другую причину. До 1917 года отцы семейств не спешили отделять женатых сыновей, потому что крестьянский уклад жизни требовал общих усилий в работе, тем более в суровом уральском климате. После революции крестьянский уклад стал резко меняться. Чтобы не попасть в число кулаков, стали срочно отделять женатых сыновей, особенно, когда из Центральной России стали доходить слухи о сплошной коллективизации.

Помимо своего хозяйства Степан Тимофеевич, исполнял, если можно так сказать, две общественные нагрузки: был деревенским кузнецом и, зная грамоту, исполнял обязанности сельского писаря. По зову души вёл летопись не только Михайловки, но и соседних селений, в том числе башкирских и татарских: кто, когда родился, женился, умер, какие были земельные споры, какие аномальные явления случались в природе… И по каждому случаю имел своё мнение, в том числе, и в послереволюционное время. Наверное, от него ко мне передалась пагубная страсть к писательству. Говорили, был Степан Тимофеевич, как все Чвановы, невысокого роста, но коренастым и обладал огромной физической силой. Был непременным участников башкирских сабантуев, приходил на них незваным гостем и часто выходил победителем в национальной борьбе куреш, башкиры не могли простить ему этого. Было ли так на самом деле, но, по семейной легенде, кончилось это тем, что ему однажды добавили в водку, а выпить он, мягко говоря, любил, сулемы, которая прожгла ему насквозь пищевод и желудок, отчего он в страшных мучениях и умер.

После его смерти и после смерти его сына, моего деда, Алексея Степановича, в бабкиной половине нашего дома на средней полке большого деревянного шкафа, или, как у нас говорили, шкапа, лежали эти две большие пожелтевшие от времени амбарные книги-летописи, и опять-таки со стыдом и с горечью не могу понять, почему я уже старшеклассником не проявил к ним интереса. А ещё в шкапу по полкам лежали фотографические принадлежности, а в боку шкапа было проделано окошечко с красным стеклом, это была своего рода фотолаборатория. Стеклянные негативы большими стопками лежали в подполе, я видел их каждый раз, когда по просьбе бабки спускался туда за картошкой. В этих негативах была своеобразная фотолетопись деревенской жизни. Дело в том, что на половине деда с бабкой в войну жил на всякий случай эвакуированный по предписанию Сталина из Москвы немец Карл Карлович, фамилии уж не помню. А может, он был и не Карл Карлович, но все так его называли. За четыре года эвакуации Карл Карлович перефотографировал всех родившихся и умерших, отправляющихся на войну и редких вернувшихся с неё не только в Старо-Михайловке. Кроткий и мягкий человек, каково ему было, когда в деревне, в том числе, и дед с бабкой стали получать с фронта похоронки. И никто ему, немцу, сгоряча дурного слова не сказал, не плюнул в глаза.

Деда своего, Алексея Степановича, я помню смутно. уже тяжело больным, уже не встающим с постели, он мог только садиться. Шёл из Русского Малояза с чьей-то свадьбы, жалея сапоги, в которых ещё женился, разулся, о какую-то колючку уколол ногу, кончилось это то ли заражением крови, то ли раком. Сидел на деревянной кровати, к нему постоянно приходили люди. Он очень любил меня, то и дело звал меня к себе, но я почему-то боялся его и при первом удобном случае убегал. И бабка мне строго выговаривала:

— Ты что это всё время от дедушки убегаешь, словно от чужого.

А бабка у меня был суровая, и я боялся её больше деда. Хоронить дедушку пришло очень много народу, его очень уважали в деревне. И через много лет после его смерти, кто его знал, с большим уважением отзывался о нём. Деда на фронт Великой Отечественной не взяли по возрасту. Когда пришла повестка старшему сыну, Николаю, бабка стала ему наказывать:

— Ты, если что, сдавайся в плен. Немцы они культурные. Вон отец твой в ту Германску в плену как за пазухой жил. Взяла его из лагеря немецка баба в работники, мужик её на нашем фронте погиб, за лошадьми и коровами ходил… И только ли за лошадьми и коровами?..

— Ты, что, дура! — зашипел, оглядываясь, дед. — Услышь кто, всей семьей в Сибирь пойдём, а то и дальше… Смотри, не болтни где.

От Николая было только одно письмо. До сих пор он числится в без вести пропавших.

История женитьбы моего деда, Алексея Степановича, такова. Поехал он свататься к своей зазнобе в деревню Русский Малояз, а ему отказ: не ровня, отец зазнобы самый богатый мужик в Русском Малоязе, у него свои виды на дочь. Получив отказ, вышел он за ворота и, основательно приложившись к бутылке, которую по принятому обычаю вёз на сватание, хотя сам раньше не пил, и говорит своим дружкам-товарищам: «Не буду возвращаться с позором, сосватаю первую попавшую девку, пусть самую бедную и некрасивую». А тут как раз выходит из невзрачной избёнки напротив с покосившимся палисадником некрасивая девка с пустыми вёдрами по воду. Он её и сосватал. А когда проспался, поворачивать оглобли было уже поздно. Так и жили: в нелюбви, но согласно. Я помню бабку, глубоко верующую, суровую, до самой смерти носящую старинные сарафаны с проймами, которые она доставала из сундука по церковным праздникам, как только она, неграмотная, их высчитывала, ни разу не ошиблась.

Пришло время, в результате хрущёвского укрупнения районов отец остался без работы, и мы вынуждены были переехать из Старо-Михайловки в город Юрюзань, только уехали, через год районы в результате очередного глобального эксперимента снова разъединили, но не срываться же обратно, тем более, что дом уже за символическую сумму продан родственникам. Я уже студентом университета приехал в Старо-Михайловку навестить бабку и наконец забрать прадедовскую летопись. Загорелось во мне внутри что-то очень горячее, родственное, что потянулся я её обнять.

— Это ещё что такое! — оттолкнула она меня, — Девка ты, что ли? У нас это не принято… Нет, не нашенской ты породы...

На наш и без того суровый уральский характер, вероятно, наложился и наш особый микроклимат. Только сравнительно недавно я узнал, что место для будущего завода по производству самого мощного ядерного оружия, — теперь это недавно появившийся на картах город Трехгорный, — было выбрано невдалеке от нашей Старо-Михайловки среди других причин потому, что это самый гнилой угол на Южном Урале, здесь самое большое число дней в году, когда небо закрыто облаками. И таким образом город хотели спрятать от возможных самолётов-разведчиков, тогда ещё предполагать не могли, что в скором времени закружат над планетой всевидяще спутники.

Я спросил про тетради.

— А у меня Иван их в прошлом году забрал. Говорит, что они у тебя тут пылятся?

Я к дяде Ивану, — ему, как и моему отцу, было суждено вернуться с войны, — старшему сержанту милиции, чем он очень гордился. Я о тетрадях. А дядя Иван:

— Да садись ты, как раз к обеду, Анна сейчас на стол соберёт.

Поговорили о житье-бытье, о моей учёбе, об отце.

Я опять о тетрадях

Дядя Иван о жизни по новому кругу.

Я опять о тетрадях.

— Да сжёг я их.

— Как сжёг?

— Да стал читать: земство, Столыпина хвалит, революцию, советскую власть поносит, продразвёрстку, уполномоченных костерит. Хоть дело прошлое, но мало ли что, от греха подальше.

Как вспомню, снова стыдно и горько, почему я не забрал эти тетради раньше? Наверное, ценности в них было больше, чем в моих писательских опусах.

Я встал и, не прощаясь, пошёл к двери. А дядя Иван мне вслед в своё оправданье:

— Тимофей вон Мызгин из-за одной фотографии, которую в своё время не изорвал, в лагерь попал…

Из раннего школьного детства помню, как приходя в очередной раз в школу, под руководством учительницы замазывали в учебнике портреты, выкалывали глаза очередному соратнику товарища Сталина, который оказался врагом народа. Они были жестоки — буквари и учебники тех послевоенных лет. В них красовались румяные яблоки, груши, когда мы знали одну картошку. Задачки вроде этой: «У Маши было два яблока, мать дала ей ещё два яблока. Сколько яблок у Маши?» В кабинете биологии, который был одновременно кабинетом физики, в стеклянном шкафу на полочке лежало крупное румяное яблоко, как сказала нам учительница, сорта антоновки. У нас в деревне из-за сурового климата яблони тогда ещё не росли, это позже появятся районированные северные сорта. Я, конечно же, не мог не знать, что яблоко парафиновое, но оно так мутило моё сознание, что однажды вечером я выставил стекло в окне со двора школы, проник в кабинет биологии, который не закрывался на замок, и вонзил зубы в яблоко… На следующий день учительница начала урок с того:

— Кто не запомнил или плохо слушал, яблоко в шкафу парафиновое. Это всего лишь наглядный экспонат. Если бы оно было настоящее, оно давно бы испортилось.

Мне казалось, что она смотрела только на меня.

Ещё помню, как однажды всей школой готовились к новогодней ёлке, лепили бумажные цепи из газет, нарезая их узкими полосками, склеивали звенья вареной картошкой, красили их чернилами, акварельными красками. Какая красивая получилась ёлка!..

Но перед самым праздником пришёл откуда-то строгий дядя и приказал цепи с ёлки снять и изорвать, сказав, что они олицетворяют собой цепи империализма. А ещё был такой случай. Перед выборами, а выбирали тогда только председателя Верховного совета, а единственным кандидатов был товарищ Сталин, отец принёс большой предвыборный плакат с портретом товарища Сталина. Не помню, отцу или матери пришла мысль сфотографировать меня с сестрёнкой Верой, которая была на четыре года моложе меня, на фоне портрета товарища Сталина Нас усадили по обе стороны портрета. Фотография получилась отличная. Было полное впечатление, что мы на самом деле сидим рядом с товарищем Сталиным, прижавшись к нему с двух сторон. Отец поместил фотографию в рамку, вместе с ближними и дальними родственниками, повесил на стену промеж двух окон и был очень доволен. Но зашёл как-то дядя Володя Корнеев, который работал вместе с отцом в военкомате и не одобрил затеи отца:

— Убери!

— А что?

— Мало ли что. Как бы боком не вышло. Надо же придумать — твой Мишка рядом с товарищем Сталиным! Всяко может обернуться. Убери от греха подальше!

Отец убрал фотографию не сразу, как бы не согласился с дядей Володей Корнеевым, дождался, когда тот уйдёт. А потом вытащил фотографию из рамки и бросил в то время горящую печку, не подумал, что это уж точно могло выйти боком: сжёг портрет вождя!

Отец не то, чтобы дружил с дядей Володей Корнеевым, но они оба работали в военкомате и потому иногда семьями вместе вечеряли. Однажды он у нас засиделся, шёл дождь, завтра было воскресенье, печь была жарко натоплена, и они с отцом легли спать на полу на тулупе.

Они долго говорили на разные темы, я постепенно уснул под неинтересный для меня разговор, но ночью проснулся, а они всё говорили. Они не догадывались, что я не сплю.

— А что ты думаешь о Блюхере? — спросил отец. — Ведь маршалом был. Такую роль в Гражданскую войну сыграл. А Тухачевский?..

— Мишка-то спит? — с тревогой спросил дядя Володя.

— Спит, — успокоил его отец

Я затаился.

Дядя Володя не сразу ответил:

— Я думаю, — глухо начал он, — что никакие они не враги народа. Тут что-то не то. Не может быть, чтобы все были врагами народа, а он чистенький. Мне кажется, что он убирает со своего пути всех, кто хорошо знает его. Он убирает со своего пути и подручных, вроде Ягоды и Ежова, потому что они слишком много знают, и на них можно списать все свои преступления.

— Ты говоришь, что слушать тебя страшно, — отозвался отец. — Узнают, за такое сразу к стенке.

— Я думаю, не побежишь доносить? — в темноте усмехнулся дядя Володя.

— Ну что ты!

— Тем более, что ты первый начал этот разговор… Ни с кем не говори на эту тему, от греха подальше.

Я любил дядю Володю, всегда подтянутого, в офицерской форме, хотя он офицером не был, улыбающегося, веселого Он всегда мне что-нибудь приносил.

А теперь я вдруг узнал, что он страшный враг народа, я понял, что он говорил о товарище Сталине. Но он же сын старого большевика, который не раз приходил в школу, рассказывал о революции и Гражданской войне, героем которой был! Но получается, что и мой отец враг народа, раз задавал такие вопросы и обещает не выдать его? Или он задавал их специально, чтобы выявить врага народа? Пойти куда следует и доложить? Своего отца? Мне становилось жутко от этой мысли. Теперь, когда дядя Володя приходил к нам, я, к его недоумению, прятался от него. Теперь я ненавидел его. Ненавидел заклятого врага советского народа и самого товарища Сталина. Когда иногда вспоминаю об этом случае, холодок скребётся т по спине: ведь мог пойти куда надо и доложить. Что-то останавливало меня.

Прекрасным временем был сенокос. Мы выезжали на несколько дней в район горы Дубовой. Первый закос травы был на обустройство шалаша. Кроме коровы и овец у нас был конь, мерин Карька. Отец лет пять копил деньги на коня, жила в нём «кулацкая» кровь. Другие семьи побаивались ночевать на Дубовой на своих сенокосах, поговаривали, что там прячутся ещё с войны дезертиры. В наших местах Транссибирская железнодорожная магистраль упиралась в предгорья Урала, поросшие лесами, переходящими в глухую тайгу. И дезертиры растворялись в тайге. Помню, однажды я проснулся от шороха. Я приподнял голову: у тлеющего костра-нодьи какой-то мужик копался в мешке с картошкой, который отец почему-то оставил у костра. Я стал толкать отца в бок, а он, оказалось, не спал, закрыл мой рот рукой:

— Тихо!

Утром спросил его

— Почему ты его не спугнул?

— А вдруг он вооружён?.. Несчастный человек… Сам себя наказал…

Я не понял смысла его слово, он не стал объяснять.

Отец, фронтовик, тяжелораненый, не раз не без злорадства рассказывал историю, случившуюся в соседнем районе. Женская бригада работала холодным осенним дождливым днём на уборке свёклы, дело шло плохо. Наехал первый секретарь райкома партии, начал размахивать пистолетом. Вдруг из леса вышел дезертир с винтовкой, подошёл незамеченным со спины секретаря райкома:

— Герой — с бабами воевать! Пистолет на землю!

Тот беспрекословно дрожащими руками положил.

Забрав пистолет, дезертир усмехнулся:

— Смотри, винтовка-то учебная, даже без затвора

После этой истории секретаря райкома партии якобы арестовали.

Почему-то не любил мой отец коммунистов, а особенно — секретарей райкомов партии.

(Окончание в следующем номере).

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: