Комментариев пока нет
Кладовые охотника за счастьем
К 150-летию М.М. Пришвина
Михаил Михайлович с собакой Кадо в окрестностях Дунина. 1948
«...Как не восчувствовать и не полюбить Пришвина всякому, для кого дороги и близки эти кусты, пеньки, лыки, овражки, кочки, логи, хохолки — вся необъятная, в чём-то печальная русская природа».
Алексей Ремизов.
Он умел слышать дыхание лилового колокольчика и чувствовать, что Бог любит всех, но каждого больше. Про это его «песнь песней» «Фацелия», «Женьшень», путевые очерки и мини-эссе («от боли душевной рождается поэзия как у деревьев смола». И как прав Паустовский, сказавший: о Пришвине писать трудно, почти невозможно. Его нужно перечитывать, уходя в его книги, как уходишь по едва заметным тропинкам в дремучий лес.
Лучше всего говорят о нём Дневники, которые он считал главным делом жизни и вёл полвека — с 1905-го по 1954-й: «Начинаю я день с того, чтобы записать пережитое предыдущего в тетрадку. Год за годом проходили, исписанная тетрадка ложилась на другую — так собиралась моя драгоценная словесная кладовая. Никакие сокровища в свете не могли бы возместить мне её». В этих пронумерованных листочках горячее дыхание России и живой портрет его самого. «Знаю, не всякого заинтересует моя «капель», всем не угодишь, я пишу для тех, кто чувствует поэзию пролетающих мгновений и страдает, что сам не в силах схватить их». Зорко-птичьи глаза его «светились умом и всё впитывали, всё видели». На упреки в несвоевременности обращения «к цветочкам и травинкам», отвечал: «борьба за «Лесную капель» для меня как борьба за Родину на фронте». Неразлучен был и с Лейкой. «Настоящий фотограф снял бы лучше меня, но ему в голову не придет смотреть на то, что я снимаю».
Запечатлев, как в 1930-м сбрасывали колокола Троице-Сергиевой лавры, пишет: «Царь», «Годунов» и «Карнаухий» висели рядом и были разбиты падением одного на другой. Так и русское государство разбито раздором…» И дальше: «Служила медь колоколом, а потребовалось, и будет подшипником. И самое страшное, когда переведёшь на себя: ты, скажут, писатель Пришвин, сказками занимаешься, приказываем тебе писать о колхозах». А подчиняться, быть винтиком в чужих руках, не в его натуре: «Моя заправка: слушать ветер в трубе и оставаться тем, кто я есть». Ещё подростком за «свободомыслие» исключён из Елецкой гимназии. «Пусть кругом рабы, я в этих гнусных условиях утверждаю право художника на красоту». Даже крепостные художники, актёры выросли из чувства свободы.
Окрестивший Пришвина великим жизнелюбцем Иван Соколов-Микитов указывал на его самообожание: «точно всю жизнь в зеркальце на себя смотрелся». Он и не скрывает, что родился болезненно самолюбивым, из-за чего претерпел много «бедственных метаний из стороны в сторону». Уверовав в марксизм, зачитывался «Капиталом», перевёл энгельсовский «Анти-дюринг» и «Женщину и социализм» Бебеля и отсидел год в тюремной одиночке. Поступив в Лейпцигский университет, бросился в учёность, но быстро понял: «жажда посредством науки сделаться хорошим человеком отдаляет от правильных занятий». К тому же «никакая наука не может открыть тайны, которая вскрывается от воспоминаний детства и любви». В 1914-м служил в санитарном поезде, работал фронтовым корреспондентом. В годы революции «гасил себя в соприкосновении с землёй, стараясь захватить из неё хоть что-нибудь напоказ людям во свидетельство великой, радостной, цельной жизни». И отрезвляющая запись в апреле 21-го: «Когда-то я принадлежал к интеллигенции, которая летает под звёздами с завязанными глазами, и летал вместе со всеми, пользуясь чужими теориями, как крыльями. Однажды повязка спала с моих глаз. Увидав цветы вокруг себя, пахучую землю, людей здравого смысла, я очень обрадовался. Мне стало ясно, что интеллигенция ничего не видит, оттого что думает чужими мыслями».
Про водку, власть и мужика
По мнению Твардовского, когда Пришвин писал не о вальдшнепах и собаках, а о людях, люди у него совсем не получались. Сам же он пояснял: «Вы спрашиваете, почему я много пишу о животных и мало о человеке, открою причину: сердца не хватает на человека…». Хотя на самом деле «пишу о природе, а сам только о человеке и думаю». Против власти не шёл, чувствуя свою причастность к ней: «В творчестве Чудища участие было самое маленькое, бессознательное и состояло скорее в попустительстве, легкомыслии, но все-таки...» Не раз указывал и на то, что «это наше, наше правительство! мы все в нём виноваты…». В документальной повести «Мирская чаша», (на которую Троцкий наложил резолюцию: «Признаю крупные художественные достоинства, но с политической точки зрения она сплошь контрреволюционна») жизнь чернозёмной глубинки сразу после революции и почему Советы воспринимались отчуждённо.
Ещё раньше в очерке «Обрадованная Россия» (1914) Пришвин подметил, что в смуту недоверие к власти начинается с того, что народ переходит с водки на самогон. Описывал, как радовались запрету казённой водки, положивший конец кабакам — гнезду «бунтовщицкой, разбойничьей голи и хулиганов». Без выпивки уже через несколько недель совсем пропащие забулдыги обретали нормальный облик. Люди были готовы компенсировать утрату доходов из своего кармана и просили Пришвина «написать Государю прошение о закрытии казенки». Но по мере нарастания государственного безвластия вместо водки стали гнать самогон, и процесс этот усиливался. А к осени 1917-го замечено широкое распространение самогона, народ вновь запил из-за краха надежд получить достаточно земли в ходе передела, галопирующей инфляции, слабости экономики и пр.
Те же методы насилия, как и при царе, лишь сменился мотив: «Старая власть была делом зверя во имя Божие, новая — делом того же зверя во имя Человека». Родство большевизма и монархии раскрыто в диалоге гадалки и Ленина, пришедшего узнать, чем кончится революция: «Молот и серп вышел у Марфуши. Ленин обрадовался. «Не радуйся, друг, — ответила Марфуша, —
с другого конца «Молот серп», — читай, как кончится: — Престолом. Значит, царем? — Зачем царем, может быть, президентом, у президента престол-то почище царского». Патриархально-общинные узы крестьянства рушились: сын шёл на отца, брат на брата. Правильное государство для Пришвина: «Порядок, обеспечивающий наибольшее проявление индивидуальной инициативы в интересах трудящегося большинства».
При всей сложности отношения к Сталину считал, что он «не пришел из ниоткуда, из пустоты. Сталин – это ответ российской истории на трагические ошибки и ложь русского либерализма». Книгу о Беломорско-Балтийском канале «Осударева дорога» писал долго, переделывал, чтобы в простой, сжатой форме создать «самое спокойное произведение о самых волнующих вещах»: про то, что «тут была вся Россия», что «человек, работающий на канале — распятый человек». Глазами маленького Зуйка пытался оправдать тяжкий труд и по-детски надеялся — «как выдуманная семья привела меня к настоящей любви, так и выдуманный коммунизм должен привести к живому, настоящему». Но это в мечтах и на бумаге, а в реальности: «Я всю жизнь приглядывался к мужику и убеждение моё сложилось прочное, что его все обманывают и что русскому государству как-то вообще нельзя существовать без обмана мужика». И всё же верит в Россию: «По дороге любовался людьми русскими и думал, что такое множество умных людей рано или поздно всё переварит и выпрямит всякую кривизну, всё будет как надо».
Сочувствует и сопереживает: «Если ты себя считаешь сыном своего народа, ты должен вечно помнить, в каком зле искупался твой народ, сколько невинных жертв оставил он в диких лесах, на полях своих везде». А вот любопытная запись 1928-го: «Воля народа, по-видимому, без остатка сгорела в расколе, после чего остался не народ, а внешне послушная масса с затаенной жизнью личного… Нигде в мире нет, вероятно, такого числа придумщиков, чудаков, оригиналов всякого рода, исповедующих закон «моя хата с краю». Испытав интеллигентский бесплодный бунт, я стал сам такой. Теперь с готовностью отдал бы свой народ во власть немца, как организатора и воспитателя трудового начала. Потому что уверен в молодости и таланте русского народа: пройдёт германскую школу и будет русский народ, а не бесформенная инертная масса. И с какой радостью будет работать, учиться!». Отсюда, видимо, и вызвавшее негодующие толки заявление весной 1941-го: «Я стою за победу Германии, потому что Германия — это народ и государство в чистом виде…». Понятно, что ни в коей мере он не был сторонником фашизма и нацистов, что всем сердцем любил нашу Родину. В войну, отказавшись от эвакуации, жил в Усолье под Переславлем-Залесским, ходил по деревням с камерой и посылал на фронт солдатам фото их родственников, писал «Кладовую солнца». Рассказы «Ботик», «Родина», «Папа-генерал», «Бабушка и внучка» публиковались в «Красной звезде», читались по радио. «Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету. Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат только, если русский народ кончится, но он не кончается, а может быть, только что начинается».
Про страхи и талант
Отец Пришвина разводил рысаков, но проигравшись в карты, разорился и вскоре умер, оставив пятерых детей и жену в долгах. В автобиографическом романе «Кащеева цепь» впечатлительный, отважный мальчик Курымушка страдает, что рано осиротел. Позже напишет: «Мне кажется, будто мальчиком я не улыбался, что родился с тоской по семейной гармонии, и эта тоска создала мои книги», а жизнь будет выстраивать так, чтобы нажить улыбку. Копить мельчайшие наблюдения от лучшего наставника — природы, причём в сыром её виде: пока не превращена в историю или культуру человечества и «искажена». «Есть весенние серые слёзы радости… когда их после долгой зимы в первый раз у себя увидишь в окошке». Это из очерков 30-х «Неодетая весна» о волжской поездке под Кострому и Ярославль, перегруженных, по мнению Платонова, «пустяковыми описаниями сугубо личных, претенциозных настроений» из-за упоенной любви Пришвина «к своему царству природы, которое он хочет сберечь со страстной, плюшкинской скупостью». Платонов упрекает его в бегстве от людской «тьмы и суеты» в «край непуганых птиц», называя общественно ущемлённым, испуганным человеком. С чем трудно согласиться, взглянув на путь Пришвина и мощь его наследия. До поры до времени он сам признавал страх перед роковой обреченностью жизни: «Есть в человеке принижающая испуганность жизнью, утупляющая веру в себя. Она давила душу моей матери, жизнерадостной женщины. Это чувство передалось и мне, так я и жил 30 лет».
Откровение уже на закате дней: «писательство не было у меня идолом, а одним из средств понимания жизни. В существе же своём я самый простой человек, страстно ищущий на своём пути друга, чтобы хоть в дороге высказать ему всё, что лежит на душе и давит её».
Вернувшись из Германии с дипломами философа и агронома, выпускает 300-страничный трактат «Картофель в полевой и огородной культуре», работает на опытной станции, но удовлетворения нет. «Пришла минута, я бросил карьеру и пешком, без гроша в кармане, с дешёвеньким ружьем ушёл на север записывать народные сказы». Поступок в корне меняет ситуацию, становясь «ценной страстью». В 1906-м в Олонецкой губернии добывал дичь на обед в архангельских лесах и собирал этнографические факты. Так родились очерки Выговского края «В краю непуганных птиц»: «Издателю очень понравились мои фотографии и описание неведомой природы. Когда он дал мне вдруг 600 рублей в золоте, я принял это, как неслыханное счастье: значит, и впредь труд мой будет игрой. Только надо смелей и смелей играть, заметая за собой все следы пота и слёз».
С этого момента странствия — один из основных двигателей его творений. Пропагандирует живую народную речь, жанр мини-новелл и забытого ныне очерка. «В то время писатели уже начали терять связь с народом и брали слова больше из книг. Я же думал, что богатства русского народа в устной словесности. Мои тетрадки ответят вам, сколько жизни я бескорыстно отдавал охоте за словами. Только они хранят несгораемые слова». Тысячи троп исхожены по северу, югу, горам, пустыням, на лодке и рыбацких судах по Белому морю, Ледовитому океану. Добрался и до Азии, куда хотел сбежать в детстве.
В шестьдесят два с сыном едет на Пинегу «подышать воздухом, где не было жестокости крепостного права, где в дебрях тайги, наверное, сохранились сказания о героических временах русского народа». Впечатлениями можем насладиться, читая «Календарь природы», «Охотничьи были», «Лесную капель», «Берендееву чащу». Циклы «Адам и Ева», «Чёрный араб», «Славны бубны» навеяны путешествиями на Алтай, в Крым, Казахстан. Его герои тоже в неустанном поиске неиспорченной цивилизацией сказочной земли. В «Кладовой солнца» Митраша с Настей, собравшись за клюквой на болото, ищут заветную «палестинку», Курымушка бежит «от проклятой латыни» в «прекрасную страну», а вырастет будет искать «Золотые горы» и «Зелёную дверь», за которой избавишься от всего мелкого, лишнего, от выгоды, таящей великий обман. Где же этот сияющий гармоничный мир? — «за тридевять земель», на Соловках — проплыв туда «За волшебным колобком», можно очиститься от скверны. «Там, где человек не оскорблён, не обижен, находятся родники поэзии, хранятся запасы мировой красоты, лучи которой проходят через облака добра и зла…».
Про любовь
«Настоящая любовь существует, даже если она не досталась тебе самому...» Ему досталась на 67-м году жизни в лице Валерии Лиорко-Лебедевой, с первого взгляда не приглянувшейся, но потом заворожившей: «Так люблю, что уйдет — выброшусь из окна. Скажут: она вернётся, только постой на горячей сковородке, и я постою». Невзирая на кривотолки, рьяное возмущение первой супруги — крестьянки, обученной им грамоте и родившей сыновей, они проживут 14 лет. Отдав ей квартиру в Лаврушинском, уедут в бронницкую деревню, а потом в Дунино.
Что сблизило их? «У Ляли душа столь необъятно мятежная, что лучшие зёрна большевистского мятежа в сравнении с её мятежом надо рассматривать под микроскопом. Наверное, это было главной силой души, которая меня к ней привлекла». Накануне 80-летия обронит: «Любовный голод или ядовитая пища любви? Мне досталось пережить голод». После неудачной юношеской любви, которую изобразил в «Кащеевой цепи» в образе Инны Ростовцевой, голодал долго. С Ефросиньей Павловной, на которой женился, отношения были без нежности и ярких вспышек. А хотелось домашнего тепла: «У человека на свете две радости: одна – в молодости выйти из дома, другая – в старости вернуться домой». Его последнее пристанище — дунинская дача на живописном берегу Москвы-реки. Когда в 1946-м увидел этот дом без стёкол, забора: тут был госпиталь, после чего он пустовал и имел сиротский вид, ему тут всё безоговорочно понравилось: «В Дунино такой же лёгкий воздух, как был в Хрущево...», — усадьбе, где прошло детство. Теперь здесь музей, который Валерия Дмитриевна возглавляла, готовила к печати его дневники, писала книги о нём и гладила сеттера Жальку, тоже пережившую любимого хозяина, с которым ходили на зайцев и перепелов и который имел обострённое чувство времени и отличный жизненный нюх.
Запись 1934-го: «Я, конечно, верю в себя, который выйдет невредимым из всякого унижения. Но я страх имею перед унижением, и это ослабляет мою силу: мне всегда кажется, что сделанное мною ничтожно, а при счастливых условиях я бы мог сделать в тысячу раз больше». Вроде признавали его, отмечали государственными наградами, но на «столбовую дорогу советской литературы» не очень-то пускали ни при высоко ценившем его мастерство Горьком, ни при уважавшем Фадееве.
«Что такое талант. Это, по-моему, способность делать больше, чем нужно только себе: это способность славить зарю, но не самому славиться. Как маленький птичик, сидящий на верхнем пальчике ёлки и поющий: в каждом деле движение к лучшему совершается под песенку такой птички». Он прислушивался к таким песенкам и хотел, чтобы их слышали все.
На могиле Михаила Михайловича на Введенском кладбище в Москве коненковское надгробие в виде птицы Сирин, пение которой разгоняет печаль и тоску. «Ведь каждая строчка Пришвина будет дарить людям счастье», — пояснял скульптор. Дарит ли? Нынешнее 150-летие прошло тихо, незаметно.
Татьяна КОВАЛЁВА
Комментарии:
Статьи по теме:
Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий