slovolink@yandex.ru
  • Подписной индекс П4244
    (индекс каталога Почты России)
  • Карта сайта

Сборище гениев (окончание)

(Окончание. Начало в № 15 / 2021)

В восьмидесятых годах в ЦДЛ появился новый отряд гениев. Именно в ту пору моими друзьями (и одними из лучших собутыльников) стали динамичные, всезнающие Николай Климонтович и Вячеслав Пьецух; они тоже по разочку сообщили мне, кем являются на самом деле, да ещё объяснили, почему именно: первый — потому что «умней и образованней других», второй — потому что у него «новая проза — импровизации на тему» (а я-то, тёмный, считал, что истинное искусство — это прежде всего традиции, преемственность и, конечно, сюжетность).

Этих прозаиков объединяла нешуточная мужская притягательность; и тот и другой ходили с высоко поднятой головой, стремительно, прямо-таки рассекая воздух; в застолье оба держались как нельзя лучше: говорили легко, без всяких затёртых словечек, их оценки были хлёсткие и точные, как попадание в десятку. Ну а контактный взгляд и полуулыбка-полуусмешка довершали дело — мужчины в их обществе меркли, а женщины на них так и висли и от волнения чуть не падали в обморок. Ко всему и Климонтович, и Пьецух были профессиональными тусовщиками — без них не обходилась (и сейчас не обходится) ни одна выставка, презентация — и понятно, подобный житейский фейерверк для многих являлся предметом зависти.

Кое-кто находил в текстах Пьецуха всего лишь залихватскую журналистику и антироссийский уклон, а у Климонтовича к этому ещё добавляли самолюбование и откровенную, до пошлости, эротику. Я смотрел только на их мастерство — оно выгодно отличалось от общего потока писанины. Однажды, в пик популярности Пьецуха, когда он чуть ли не ежедневно давал иностранцам интервью, я сказал ему:

— Ты своё дело сделал. Мемориальная доска тебе обеспечена.

— Да о чём ты! — махнул он рукой. — Это всё скоро кончится. Вот сейчас французы, американцы переводят — это да!

В другой раз, с потугой на шутку, я объявил Климонтовичу:

— Ты добьёшься оглушительной всемирной славы.

— Слава у меня уже есть, — пожал плечами мой друг, давая понять, что его слава — данность, о которой знают все, кроме меня, невежды.

— Но ты пока только известный, но не знаменитый, — гнул я своё.

— Для меня знаменитый, — встряла в наш качественный разговор жена Климонтовича, миниатюрная брюнетка с красивым голосом (она произнесла эти слова очень красиво, без всякой шутливости). — Он считает себя лучшим прозаиком на сегодня, и я так считаю.

Когда супруги ушли на какую-то очередную презентацию, художник Николай Пшенецкий, с которым мы сидели за столом, засмеялся:

— У Климонтовича есть конкурент — Пьецух. Тот тоже себя считает лучшим. Я не раз с ним выпивал в его загородном поместье. Он хороший мужик, вот только с барскими замашками: «Сбегай, купи пол-литра!», «Приготовь обед, а я пока посплю!». Нашёл мальчика! Совсем офигел!

— Не расстраивайся, всё в порядке вещей, — сказал я. — Приятели большого мастера и должны быть подсобными рабочими. Зачем ему тратить время на ерунду? А ты радуйся, что общаешься с великим человеком, дышишь с ним одним воздухом.

— У твоего Пьецуха все работы пропитаны желчью к России, — сказал мне сатирик Владислав Егоров.

Позднее я познакомил этих писателей, и Егоров повторил свои слова в глаза Пьецуху и добавил:

— Я написал на вас отрицательную рецензию.

В те дни вокруг Пьецуха была рекламная шумиха и на такие уколы он просто не реагировал. Он уже восседал в кресле главного редактора «Дружбы народов», имел персональную машину с шофёром, вертушку и даже пистолет, который ему подарила жена (преуспевающая галерейщица); этой опасной игрушкой мой друг частенько хвастался: в застолье доставал и клал перед собой, дуралей, — вероятно, давал понять, что намерен разговаривать с позиции силы.

В плюс Пьецуху надо зачислить то, что он в начале перестройки заявлял:

— Я за социализм.

Он раньше всех нас поездил по заграницам и знал, о чём говорил, но многие сомневались в искренности его слов — уж очень он был близок к «демократам». Ну а Климонтович всегда был диссидентом, даже печатался в «Посеве».

Крепкий орешек, мужик не из слабых, поэт Валентин Устинов всегда называл себя (и сейчас называет) «державником». В основе своей так оно и есть: он патриот, в лучшем смысле этого слова, и пишет о России прекрасные стихи (я называю его «мастером широкого мазка»); жаль только, не всегда сдерживает распирающее его самомнение. Малознакомым литераторам он может сказануть:

— Извини, но я не общаюсь с теми, кого не читал.

Начинающему поэту И. Голубничему при первой встрече заявил:

— Я лучший поэт России.

Спустя несколько лет Голубничий припомнил ему эти слова. Устинов усмехнулся:

— С тех пор я стал скромнее.

Среди знакомых державник заученно (без всякого головокружения от славы) вещает:

— Сейчас я в пятёрке лучших поэтов России!

Кстати, поэт Владимир Цыбин, имея на то серьёзные основания, говорил, что он замыкает пятерку лучших поэтов (и что они помешались на этой пятёрке?). Странно, но ни того, ни другого никто никогда не спросил — кто остальные четверо, хотя небезынтересно, кого они втискивают в этот блестящий набор.

Довольно заносчивый прозаик Борис Рахманин как-то написал неважнецкий роман с дурацким названием: «Господин Сперматозоид». Роман был объемный и увесистый, как утюг (сразу подумалось — если он упадет с полки на голову, может и прибить). Толстые книги наших писателей почему-то у меня вызывают страх, почему-то я считаю, что многописание — признак графомании. Наверняка я не прав, но ничего не могу с собой поделать — не только не могу одолеть кирпич, но и с самого начала вникнуть в суть написанного; потому и закрываю книгу после двух-трёх страниц. Так получилось и с тяжеловесной прозой «Господина», который Рахманин мне подарил. Через некоторое время он спрашивает:

— Ну как? Что скажешь?

— Ничего не скажу, — вздохнул я. — Не смог втянуться. По-моему, плохо.

— Ничего ты не понимаешь, — буркнул Рахманин. — Гениальный роман!

Известный поэт Игорь Шкляревский говорил А. Баркову:

— У нас есть три великих поэта: Евтушенко — первый, Вознесенский — второй, я — третий.

Как-то, играя в шахматы с неизвестным поэтом Владимиром Юршовым и явно проигрывая, осадил партнёра (и, кстати, сверстника):

— Как ты смеешь называть меня на «ты»?! Не забывай, кто ты, и кто я!

Каким-то невероятным образом ему всё-таки удалось свести партию вничью, и, уходя, он тихо сообщил своей подружке, которая ждала его невдалеке:

— Я-то гений, сама знаешь, а он-то мелочь!

В другой раз, проиграв партию в бильярд, он огрел эту подружку кием по голове — в приступе восторга она что-то сказала под его горячую руку. Заносчивый, неуравновешенный, нервный Шкляревский не ходил по ЦДЛ, а скакал; на посетителей смотрел пронзительно (прямо сверлил насквозь) и никогда никому не улыбался (даже близким знакомым). Но, получив Госпремию, поступил благородно — отдал её на улучшение экологии своей Белоруссии, в отличие от всяких Ю. Семёновых и Т. Толстых, которые, дорвавшись до денег, всё загребли себе, причём Семёнов выкинул дешёвый трюк — перед телекамерами объявил, что гонорар за последний детектив жертвует (на какую-то ерунду), только редактор «Современника» Михаил Ишков сказал:

— Книга — пятнадцатое переиздание, и там копейки, а вот перед этим у него вышло собрание сочинений, там он хапнул будь здоров! Но об этом умолчал.

Невероятный болтун и хвастун Юрий Вигор без всякого стеснения все свои романы и рассказы (а также фельетоны, статьи и прочие писания) называет гениальными. Раз в год он звонит мне и часа полтора, без передыха, пересказывает содержание своих творений, при этом ударяется в разные ответвления — вкрапляет личные биографические подвиги, поездки в Англию и Данию, встречи со знаменитостями, КГБэшниками и девицами всех мастей, упоминает и про свою дачу на берегу озера, про машину «Волгу», про то, как руководил автосервисом, теннисным клубом, охотхозяйством, куда возил крупных начальников убивать кабанов и лосей, про торговые точки на Арбате и Черёмушкинском рынке, которые ему принадлежат и где нанятые им соловьи (продавцы с подвешенным языком) продают его опусы, а по вечерам сдают ему выручку… Остановить этот хвалебный поток невозможно — ссылаешься на дела, головную боль, а он:

— Нет, ты подожди, не клади трубку, дослушай! — и молотит дальше. Такой пустозвонный гений.

Мой редактор (в «Сов. писателе») и друг, прозаик Александр Трофимов всегда сверхтребователен к современным литераторам, от него никто не ждёт пощады. Знаток зарубежной классики, он ко всем подходит с большим мерилом, на всё смотрит с заоблачной высоты. Тучный, с лохматой шевелюрой-гривой и огромной седой бородой, страшный интеллектуал Трофимов внешне являет собой образ русских мыслителей девятнадцатого века. Далёкий от всякой житейской суеты, непробиваемый скептик, он любой разговор заканчивает с полной безнадёгой в голосе:

— Всё это суетно. Всё это тленно.

За этими словами, естественно, стоит: у меня-то глубинные движения души, у меня-то нетленные произведения, моя весомость в литературе сродни весомости классиков, меня ждёт грандиозная слава.

Не раз мы с Трофимовым крепко выпивали (после чего нас, как правило, заносило в какие-то случайные компании), но однажды встретились у ЦДЛ и на моё предложение освежиться, махнуть по сто грамм, мой друг категорично замотал головой:

— Лёнь, ты что?! Мне уже сорок, а у меня ещё нет романа. Надо спешить работать. Ты же знаешь, все гении рано умирали.

Роман об Андерсене он всё же написал — «единственный в мире», как объявил мне. (Сведущие люди говорят — читать невозможно.) Недавно я открыл какой-то журнал, где были короткие сказки Трофимова. Полстраницы занимало перечисление премий, должностей и званий моего друга — штук двадцать, не меньше!

— Обо мне в энциклопедии написано больше, чем о Троепольском, — позднее сказал Трофимов. — О нём две строки, а обо мне в десять раз больше.

Вот так вот! Думаю, мой друг уже занес ногу на пьедестал.

Недавно прозаик А. Трапезников сказал мне:

— Ночью звонил Трофимов, просил приехать, сказал, что по ночам Бог посылает ему псалмы, а он не успевает их записывать. 

Фантаст Владимир Григорьев открыто называл себя гением, при этом всегда добавлял:

— Гениальный человек должен быть богатым.

Ещё в конце пятидесятых годов, с целью разбогатеть, Григорьев приобрёл кинопроектор и два фильма: «Сестра его дворецкого» и «Джордж из Джинкинджаза», которые крутил у себя дома друзьям и знакомым… за деньги.

Бывший официант, курящий, пьющий балагур, знаток и исполнитель итальянских опер (в домашней обстановке), искромётный юморист Виталий Резников постоянно мне сообщал, что «написал гениальную пародию» или «выдал гениальную эпиграмму», но говорил это в дурашливой манере, ради шутки, а на мои поздравления нарочито вскидывал голову и возвещал нараспев, словно серенаду:

— Ты что?! Мне это ничего не стоит, вылетает само! У меня же золотое перо!

Такого рода «гениальность» можно принять без всяких оговорок — ну, то есть тех, у кого хватает ума подшучивать над своей славой. Невольно вспоминается Сенека: «Когда мне хочется посмеяться, мне не нужен шут, я смеюсь над собой». К слову, Резников всегда подходил ко мне, крепко жал руку, с душевной прямотой импровизировал на тему «ЦДЛ — выпивка — женщины», но однажды прошёл мимо, не заметив. Я его окликнул:

— Ты стал знаменитым и уже не подходишь к старым друзьям?

— А я теперь с простыми людьми не здороваюсь. Я теперь общаюсь только с равными себе, с гениальными! — он засмеялся и обнял меня.

Что и говорить, гениев в Доме литераторов всегда было в избытке (когда-нибудь кто-нибудь основательно возьмётся за эту радостную тему), но пять лет назад, когда некоторые из героев этого очерка уже отправились в лучший мир, другие постарели, угомонились и стали называть себя просто «талантами», а то и вовсе «способными», когда из гениев в клубе осталось всего ничего, не больше десятка, я подумал — ещё немного, и уйдёт всё наше поколение, и можно будет уверенно сказать: «Прощайте, последние исполины!» Но не тут-то было — внезапно я заметил, что следом накатывает новый вал немыслимых талантищ. Как раз в то время у меня появились новые приятели — молодые поэты Иван Голубничий и Максим Замшев, два неразлучных друга, даровитых раскрасавца. Злостные курильщики и отчаянные выпивохи, они только вошли в литературу, но уже наделали немало шума. Как-то, поддавая с ними, я осмотрел Нижний буфет и сказал:

— Раньше здесь восседало много гениев, а сейчас вон только Рейн и Шавкута, да иногда заходят Зульфикаров, Пьецух...

— Какие гении?! О чём ты говоришь?! — встревожился Голубничий.

— Гениев здесь всего двое, — прояснил Замшев. — Иван и я!

Как-то в ЦДЛ зашёл поэт Владимир Друк и чуть не плача объявил мне:

— Закончил цикл таких стихов! Гениальных! Вся Москва зарыдает!

От некоторых приятелей-литераторов я никогда не слышал подобных захватывающих выступлений — ну, что они гении, громадные таланты и прочее, но их деятельность убедительней слов.

Мой давнишний товарищ, старшина колонии молодых поэтов Лев Щеглов демонстрировал магическое спокойствие, а для солидности ходил с палкой и носил бороду лопатой и внешне напоминал библейских персонажей. Он постоянно подчёркивал, что старше меня «на целых четыре года», и предъявлял медаль, которую получил мальчишкой за тушение бомб-зажигалок (я только собирал их осколки). Вечно безденежный, Щеглов, когда за его стол подсаживались случайные посетители кафе, объявлял:

— Я поэт Лев Щеглов. И по знаку лев. Можно сказать, король поэтов, — и, кивая на бутылку сотрапезников, добавлял: — Обычно мне наливают те, кто сидит за моим столом (он всегда занимал один и тот же угол — вероятно, тянул на памятный знак).

Разумеется, случайные гости поспешно наливали поэту, а после того как он читал стихи, брали вторую бутылку и были счастливы, что вот так, запросто, выпивают с выдающимся человеком.

Другой мой многолетний товарищ, поэт Лев Котюков с недюжинной страстью натаскивает начинающих стихотворцев, правит их строчки, рекомендует в Союз писателей. В образе «вождя поэтов» он иногда чересчур увлекается; недавно заявил:

— Перечитал Блока, его всего надо править!

Ну а если найдёт слабые строчки у состоявшегося поэта, обрушивает на беднягу всю свою мощь:

— Ты такой же поэт, как я водопроводчик!

Если же кто найдёт в его стихах погрешность, непременно услышит:

— Ты ещё не дорос, чтобы понимать мои стихи! Цени, что живёшь в одно время со мной!

Пишущий о цыганах нагловатый Ефим Друц беспрерывно расхваливает свои книги; просто так с приятелями не встречается — только по делу, «и телефон свой никому не даю — вот ещё! — будут отрывать от работы, и вообще...». Такой интересный аргумент одержимого таланта.

Поэт Александр Юдахин выпускает книги своих стихов, напичканные фотографиями: он в компании знаменитостей — обнимает Тарковского, Самойлова, Вознесенского, Искандера...

Мой друг и единомышленник критик Игорь Штокман выпустил книгу о Л. Бородине, где на обложке красуется собственной персоной (он прислушивается к мнению друзей, но я не успел отговорить его от этой затеи).

Так же своим портретом открывает книгу о Достоевском Игорь Волгин, бравый молодчик с кукольным лицом.

Другой мой друг, серьёзнейший до мрачности прозаик Борис Воробьёв, составил живописный трёхтомник о животных и разбавил классиков своими произведениями, причём у Киплинга, Кервуда, Лондона, С. Томпсона отобрал по одной повести, а своих впихнул две.

Ещё один мой друг, Михаил Ишков, написал исторический роман «Марк Аврелий», к которому поставил три эпиграфа: высказывания Цицерона, Марка Аврелия и… автора (!).

Особенно надо отметить улыбчиво-нежного поэта Виктора Лунина — ему предоставилась возможность составить пять томов выдающихся детских поэтов. И он составил и издал: первый том — Маршак, второй — Чуковский, третий — Михалков, четвёртый — Барто, пятый — Лунин (!).

Вот так скромно, никем себя не объявляя, эти деятели поставили себя на одну доску со всемирно известными людьми. Всё это напоминает замечательное изречение (кажется, Верди):

— В двадцать лет я говорил: «Я и Моцарт», в сорок — «Моцарт и я», а теперь, в шестьдесят, только — «Моцарт».

Насчёт скромности этих балбесов я всё же загнул. Скромно держится только Лунин. Из Друца так и прёт самовлюблённость, он без зазрения совести расшаркивается перед издателями и секретарями писательского Союза — им, разумеется, суёт визитки с телефоном.

Юдахин настырно пробивает свои книги и не упускает случая выступить перед публикой; как сказал поэт Яков Аким, «лезет везде, где его ждут и не ждут». Юдахин и еще один поэт (точнее рифмоплёт, пишущий холодные стихи, какие-то нарезки из не связанных между собой строк), В. Ковда, издали по двадцать (!) поэтических сборников; стряпают стихи по любому поводу, как блины. Об этих фонтанирующих мастерах все поэты отзываются крайне отрицательно; некоторые считают, что «их книги сразу после выхода следует отправлять в макулатуру».

Штокман недавно во всеуслышание со значением объявил:

— Я из немецких баронов! — и тем самым поверг в уныние своих друзей с обычной, не голубой кровью.

Ну а Воробьёв вообще не знает, что такое скромность, с чем её едят. Когда он подарил мне трёхтомник о животных и ткнул пальцем в свои повести, я возмутился:

— Ты что, спятил?

— А ты же не читал мою «Весьегонскую волчицу»! — заорал мой воинственный дружище.

— Начинал, не врубился.

— Вот, не врубился! А я за неё премию в журнале получил.

И невдомёк ему, что премии в нашем отечестве не показатель качества произведения. У Ахматовой, Булгакова, Заболоцкого не было никаких премий, а Льву Толстому и Набокову не дали Нобелевскую премию.  

Но в плане самооценки всех моих друзей превзошёл самый стариннейший — Тимур Зульфикаров, поэт, сценарист, весельчак, умник и красавец.

— У меня полно гениальных вещей, — говорил он. — Я пишу глобаль­ные, эпохальные, запредельные вещи. У меня двести стихотворений ле­жат отдельно — на Нобелевскую премию. Это ритуальные вещи. А мой фильм «Человек идёт за птицами» — в швейцарских подземельях на случай атомной войны. Среди ста шедевров, рядом с Чаплином и Феллини.

С Зульфикаровым мы познакомились, когда я ещё только появился в Москве. Уже тогда у него была сотня огненных стихов, сделанных с изощрённой виртуозностью, и уже тогда меня прямо-таки сразил блеск его бурлящего ума. Я помню его слова:

— Все наши литературные генералы — нули. Есть два поэта: Данте и я! Это так, как ни произноси — громко или шёпотом.

Что странно, те же слова мой закадычный друг произнёс спустя тридцать лет — такая стойкая убеждённость многого стоит (и это несмотря на отрицательный отзыв о его творчестве Ф. Искандера). Спустя ещё десятилетие (в шестьдесят пять лет) на своём творческом вечере в Малом зале он вполне серьёзно заявил:

— В российской поэзии останутся только Пушкин и я!

А через несколько дней на вечере в доме-музее Л. Толстого не упомянул и Пушкина:

— В мировой литературе есть Гомер, Данте, Гоголь — «Мёртвые души», Толстой — «Война и мир» — и я!

Вот так. Понятно, мой друг давно чокнулся на своей гениальности, но что обнадёживает — он в свою компанию с Данте взял ещё троих; возможно, в будущем возьмёт ещё кого-нибудь — ну, хотя бы Шекспира.

Когда у Зульфикарова вышла первая книга, он послал её известным литераторам, выбрав сто (!) фамилий (и как столько набрал?).

— И представляешь, ни один не ответил, — с горечью сообщил мне. — Ни один! А меня приглашает к себе Антониони, предлагает вместе делать фильм...

Лет двадцать назад в Москву приехал знаменитый колумбиец Габриэль Гарсия Маркес; кроме литературных генералов его принимал Евтушенко и, чтобы компания выглядела поколоритней, пригласил на встречу Зульфикарова. В застолье Маркес рассказал, что долго не соглашался на экранизацию «Ста лет одиночества», поскольку давали небольшой гонорар. Зульфикаров не выдержал:

— Мою повесть тоже хотят снимать и тоже дают крохи. Я тоже отказываюсь...

В начале перестройки, когда большинство честных литераторов село на мель, Зульфикаров отправил письма Ч. Айтматову,
Р. Ибрагимбекову, послу Ирана — с просьбой выслать по тысяче долларов... Кто-то прислал — пару тысяч рублей.

Сейчас мой стариннейший друг с завидной практичностью находит спонсоров для издания своих книг и собирает подписи литераторов, чтобы его выдвинули на Нобелевскую премию — он не сомневается, что рано или поздно её получит, хотя всезнающий поэт Эдуард Балашов советует ему заранее написать письмо в Нобелевский комитет и отказаться от премии. Кстати, у Балашова неплохое чувство юмора, но иногда оно из него улетучивается. Дело в том, что он серьёзно увлекается буддизмом (даже встречался с Далай-Ламой), но не отошёл и от христианства — то есть в нём постоянно борются Христос с Буддой и в зависимости от того, кто побеждает, он выдаёт бессмертные парадоксальные изречения:

— Нет прошлого и будущего, есть настоящее. (Хотя ясно: настоящее — продолжение прошлого.)

— Нет в мире зла, есть нереализованное добро. (Зло есть, и немалое.)

— После смерти наша душа попадает на Солнце. (Вероятно, чтобы поджариться.)

— Атланты были ростом восемнадцать метров. (Где же их скелеты?)

— В 49 году дьявол покинул нашу страну. Сейчас он на Сатурне. Так что Россию ждёт процветание. (Вот такая радость!)

Как-то мы сидели в Нижнем буфете — Зульфикаров, Балашов и я. В череде искромётных сентенций Балашов высказал нечто захватывающее:

— Если в птицу попадёт стрела, она кричит не от боли, а от радости (имелось в виду — переносится в лучший мир).

— Гениально! — воскликнул Зульфикаров. — Не возражаешь, если это я вставлю в свою поэму?

— Пожалуйста! — засмеялся Балашов, давая понять, что подобных гениальных мыслей в его голове пруд пруди.

Будучи безбожником и материалистом, я попытался заземлить друзей:

— А если в ваши задницы влепить по стреле… или по пуле, вы тоже заорёте от радости?

Поэты посмотрели на меня как на тупицу, начисто лишённого воображения.

Однажды, ещё в юности, Зульфикаров поехал в Переделкино к Пастернаку: хотел показать масте­ру свои высококачественные стихи. Помню, я страшно огорчился, что не могу составить ему компанию (спешил на работу), — в то время я был одним из немногих почитателей невероятного таланта моего друга и каждую встречу с ним рассматривал почти как встречу с Богом. Нельзя сказать, что произведения Зульфикарова (сложнейшей формы — вязкие стихи в прозе) изменили меня, тем более всю мою жизнь, но они вселили определённый настрой: мне захотелось сделать что-нибудь подобное в области живописи, и в этом мой друг всячески меня подогревал — как бы делился своей гениальностью. А вот времяпрепровождению Зульфикарова (содержательному, полному чудес) я завидовал по-настоящему, пока не понял, что у него просто редчайший дар — умение расцвечивать обыденность, делать чудеса из пустяков. Но это я понял спустя несколько лет, а в те годы во всём пытался подражать моему другу, брал на вооружение его манеру общения с людьми (с поправкой на свои условия и возможности), только у меня мало что получалось, моя унылая жизнь выглядела жалкой тенью его насыщенной жизни.

Зульфикаров вернулся в город с ликующим видом — классик благословил его на новые подвиги.

— Вот что значит великий человек, — сказал мой друг. — Он сразу оценил мои вещи! Ведь я пишу не какие-то там ледяные стихи, не конъюнктурные однодневки, а глобальные, эпохальные…

Теперь-то мне ясно: по большому счету писатель тот, кто создал свой мир, остальные — просто литераторы. А гений тот, кто сделал открытие и выразил его так, как до него не выражал никто.

Кстати, многие наши истинные гении никогда не называли себя таковыми. Я где-то вычитал, что Чехов не очень высоко себя ценил как писателя, даже называл свои рассказы «дребеденью». Достоевский говорил: «Я пишу хуже, чем Толстой, но, конечно, не так уж плохо». Толстой, в свою очередь, говорил: «Чехов пишет лучше меня», а позднее: «Моя автобиография ценнее, чем все двенадцать томов болтовни, которую я написал». Набоков вообще считал себя прежде всего энтомологом, а уж потом писателем. Ну и как не вспомнить Пушкина, который писал издателю: «Сделал одну вещицу. Надо бы над ней ещё поработать, да деньги нужны». А эта «вещица» — «Борис Годунов»!

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: