slovolink@yandex.ru
  • Подписные индексы П4244, П4362
    (индексы каталога Почты России)
  • Карта сайта

Писатели о Василии Белове

Валентин Распутин

Я познакомился с Василием Ивановичем Беловым в 1970 году. В составе советско-болгарского клуба молодой творческой интеллигенции (был в то время такой клуб, созданный комсомолом и делавший чрезвычайно полезные дeла, oднo из которых и, пожалуй, главное — правильно ориентировать в искусстве и жизни и сводить вместе молодые русские таланты) — так вот в составе этого клуба встретились мы в самолете, летевшем во Фрунзе, теперешний киргизский Бишкек, а там поселились в одном гостиничном номере. И этот день оказался днём рождения Василия Ивановича. Мы решили отметить его вдвоем и, чтобы не разглашать факт такого события, заперлись в номере. Но надолго ли хватит русского человека для сокрытия подобного факта — и уже часа через полтора дверь наша, как и душа Василия Ивановича, была нараспашку, а в номере стоял густой гвалт.
Почти всё, что печаталось у Белова, я к тому времени знал. Прочитал и книжку рассказов под названием «За тремя волоками», и «Привычное дело», и «Плотницкие рассказы», и «Бухтины вологодские». Белова читала тогда вся Россия, не знать его считалось неприличным. И я, только-только начинавший писать, вчитывался в его страницы особенно внимательно, пытаясь разгадать магию его слова…

За долгие годы нашей с Василием Ивановичем дружбы и однополчанства в литературе я только всё более убеждался в том, что удалось увидеть и разгадать в нём с первых же встреч. Чистую, почти детскую душу, для которой мир и его обитатели не могли сноситься, как у иных, до ветхости (качество для писателя бесценное), душу, которую он точно бы и сам стесняется в своем почтенном возрасте, маскирует её в строгость и ворчание и никак не может замаскировать. И неизменную цепкость в наблюдениях над всем происходящим, неиссякаемый интерес к большому и малому вокруг, желание участвовать в событиях, вмешиваться во всё, что происходит не по чести и совести. Неистовость в работе, способность быть хозяином времени с помощью жёсткого распорядка, талант, помимо художественного, вовремя увидеть главное и выстроить своё «собрание сочинений» в точном соответствии с импульсами духовной и социальной судьбы народа. И справедливое, нисколько незавышенное, но и нисколько незаниженное ощущение своей особливости и значимости, способность распорядиться славой не для себя, а для общего дела…
Писательство для Василия Белова — это заступничество за народ перед сильными мира сего и против подлых этого мира. Все, что написано Василием Ивановичем — от «Привычного дела» до «Канунов» и от детских рассказов до публицистики последнего десятилетия, от первой книжки стихов и до воспоминаний о Шукшине и Гаврилине, с которыми он был очень дружен, — всё в воспитание, остережение и защиту своего народа. Иной службы для себя Василий Белов не знает.

Игорь Золотусский
Кажется, летом 1966 года мне позвонил из Ленинграда Федор Абрамов и сказал: «Найди журнал «Север» и прочти повесть Белова «Привычное дело». Большой писатель на Русь идёт».
Я разыскал журнал и повесть прочёл. Я просто проглотил её в одночасье. Ничего более жалостливого, нежного, ласкового по отношению к гибнущей русской деревне я не читал. У меня несколько раз принималось болеть сердце, как болит оно, когда беда входит в твой дом.
А это был именно мой дом, хотя я человек городской, рос в городе, но потом, правда, судьба забросила меня в деревню, и страдания крестьянства – в те годы ещё основного населения страны – стали для меня не чужими страданиями, а отпечатались в сердце.
Повесть Белова стала песнью песней о прародине русского языка, русского крестьянского быта, русского вероисповедания и отношения к жизни и смерти. Это была и песнь песней терпения, выживания, сопротивления доброй души нажиму, всесилию и торжеству зла.
Я думаю, не одно городское сердце дрогнуло при чтении «Привычного дела». Да и город-то наш тогда, в 60-е, был на две трети деревней, деревней, покинувшей отчий кров и приютившейся под железными крышами.
Выход «Привычного дела» стал общенациональным событием.
Кто сегодня захочет вернуться к той поре – а не обернувшись, не увидишь того, что впереди, – вряд ли обойдёт это полное горечи и вместе с тем высоко поэтическое творение Василия Белова.
Это был рассказ об одной семье, в которой одна лошадь, одна корова, один мужик – Иван Африканыч, да и тот подрезанный войной и голодухой. Только деток в ней было много, и звал их Белов именно «детками», а «небо» – «небушком», корову Рогулю – «мамушкой», «коровушкой». И детки эти «крепкие, как булочки». «Красные солнышки поехали, так ручками машут и машут», – говорит о них – уже сиротах – бабка Евстолья.
А сироты потому, что всех отняла у них смерть – маму, лошадь, корову. Дом опустел, и ушло из него, кажется, нагретое ими тепло.
Свою статью о повести Белова я назвал «Тепло добра». Я не нашёл другого заглавия, хотя звучало оно и не очень ловко, ибо, несмотря на холод, проникший в дом Ивана Африканыча, от повести шёл тёплый поток света, согревающий душу.
Ни злости, ни обиды, ни, наконец, желания мщения не вызывала эта срезанная на корню жизнь. От неё даже не слышалось ни слова упрёка. Упрёк был, но в высшем смысле: почему именно с Россией так распорядился поступить рок?
Задолго до того, как в СССР слово «Бог» разрешили писать с большой буквы, Василий Белов написал христианскую повесть, восстановив ею родство с литературой ХIХ века.
Статью мою о ней напечатали в «Литературной газете». Позволю себе процитировать её последние строки: «Кажется, я рассказал об одной книге Белова. Но это и есть Белов, то, что он сделал в литературе. Портрет не окончен: писатель сам пишет его. Я уверен, что завтра эти черты изменятся, станут иными. Время меняет нас, мы все меняемся. Но как бы ни изменился портрет, в нём не сотрётся то, что мы прочли в «Привычном деле». Эта книга останется».
Книга осталась, а автор, конечно, менялся. Да и сколько всего с той поры произошло! Рухнул не только крестьянский дом, подломились стойки и у России. Белов не мог без слез, переходящих в отчаяние, это пережить. Он замкнулся, ушёл в себя. Поверив на мгновение в горбачёвскую «перестройку» и став членом Верховного Cовета, быстро понял, что тут обман, смена вывесок, игра перекрасившейся номенклатуры.
Он покинул Москву и окопался в родной Вологде, в родной Тимонихе.
За его плечами было уже не одно «Привычное дело», а целая полка книг, одна прекраснее другой. Стояли на ней и «Плотницкие рассказы» (где горечь «Привычного дела» сменил озорной смех), и «Лад», восстанавливающий красоту крестьянского жизненного уклада, и «Кануны» – роман о коллективизации, об истреблении самой работящей части народа.
Писал он и пьесы и почти угадывал в них, что произойдёт в России вот-вот, но поэтическое пророчество, в котором он был силён, смазывалось здесь риторикой.
Похоже, что в те годы, когда он заседал в Верховном Cовете, ему было не до литературы. Гораздо важнее было отстоять северные реки от переброса их на юг. Эта очередная советская химера грозила изменить экологию страны. Отстоять удалось, но на большее сил уже не было.
С тех пор его редко кто видел, а тем более ещё реже читал.
Читать перестали не одного Белова. На страницы журналов хлынула ранее запрещённая литература: Платонов, Булгаков, Солженицын. Всё ранее дозволенное (а к ним принадлежали книги Белова, хотя и попорченные цензурой) сделалось анахронизмом.
Это надо было пережить, с этим смириться. Нелегко было вчерашним властителям дум и кумирам читающей публики (не одному Белову) вдруг перестать быть ими и уйти в тень. То был кризис и личная драма…
Но талант и в огне не горит, и в воде не тонет. Я читал последние рассказы Белова – в них то же сочувствие бедным, то же нежное чувство к брошенным старикам, к женщинам, к детям. Есть, конечно, и упоминания о современных «бесах», но кто из нас не ропщет на настоящее?
Белова не трогает суета на поэтическом Олимпе, он свой Сен-Готард взял, там – на вершине Альп – был. И останется навсегда. То, что им сделано, сделано. Этого не объедешь, не обойдёшь. Пусть постмодернисты или другие «исты» твердят о том, что старые ценности обесценились и теперь пришло время их триумфа. Но кроме того что им ежегодно вручают премию «Триумф», никаких доказательств этого привести не могут.
Литература в их писаниях сделалась игрой – игрой в слова, в Бога и Антихриста. Балаган, аттракцион, ярмарка.
Лесков, Чехов и Толстой на эту ярмарку бы не явились. Василия Белова там тоже не видно. Вероятно, он старомоден и относится к творцам, для которых, как говорил Гоголь, слово – подарок Бога человеку.
Поделюсь воспоминанием. В 1992 году я работал в «Литературной газете». Близилось 60-летие Белова. Я пошел к главному редактору (тогда им был А.Удальцов) и сказал, что мы должны отметить эту дату. Но вчерашний матерый партийный волк, переквалифицировавшийся в «демократа», ответил мне рычанием. Какой Белов? Да он же антисемит. Он не верит в реформы, он квазипатриот. Мы осрамимся перед людьми.
Единственное, на что этот волк согласился, так это дать заметку, в которой, помянув о юбилее, разделать юбиляра за его взгляды. Это попытался сделать один преуспевающий беллетрист. Он сел при мне за машинку и тут же отстукал приветствие – не приветствие, некролог – не некролог.
23 октября, в день рождения Белова, в литературной газете не появилось и заметки. Единственное, что я смог сделать, – отправить автору «Привычного дела» телеграмму, да и то не от газеты, а от своего имени.
Что бы ни писал он в минувшие годы, как бы глубоко ни уходил в тоску, что бы ни говорил порой публично (а в его речах обида всё так же братается с отчаянием), его от славы русского слова не отлучишь.
И с литературной вершины не сбросишь.

Владимир Личутин
Смутило меня, тогда едва начи-
    нающего писателя, «Привычное дело» Василия Белова, появившееся в журнале «Север»; помнится, после прочтения весь мой литературный провинциализм тут же осыпался с меня, как шелуха, я увидел, что мои романтические образы, которые я высасываю из пальца, так далеки от окружающей жизни. Мы упорно искали героя на стороне, а Белов, в научение нам, выдернул его из затрапезной вологодской деревеньки, разглядел в невзрачном мужичонке Иване Африкановиче и спел ему поэму той говорей, среди которой я жил с детства, но сторонился её и стыдился, съехав в большие города и чуток хватив науки. Может и не сам Африканович зацепил душу, сколько его исповедальные причеты совестливой души. Тёмные от пашни и воды, расседавшиеся руки в мозолях и цыпках, с кривыми избитыми пальцами, похожими на еловое коренье, а душа-то у человека светлая, и этот свет радостный истекает в грудь не только от святых писаний и молитовок, но больше от клешнятых ладоней, ворочающих горы нескончаемой работы. И ведь не каменеет от неё с годами, но открывается Богу, послушно ступает ему навстречу, прежде чем сойти в землю на долгий отдых. Это и удивило меня, пока неотчётливо, смутными догадками, будто шильцем кольнуло под грудью — и всё. Вроде бы газетная суета остудила, поглотила это внезапно вспыхнувшее чувство. Прикоснулся к истине — и отступил, напугавшись. Но случился тайный, не понятый до конца урок, который и пригодился. И в этом свете жалости люди, что окружали меня на Северах, вдруг доверчиво приоткрылись, подались навстречу, пробив сумрак отчуждения, и увиделись иными ...
Оказалось, в светлой душе рождаются светлые чувства, высказанные всем нам светлыми словами, возбуждающими в нас дух, и этот дух, расширяясь, вовлекает в свои сферы множество сторонних, пока чужих людей, но уже готовых к родству. И это тоже цепь незримая, которая нас оковывает, но мы этой странной добровольной каторгой не тяготимся, но тянемся к ней. Это вспыхивает подзабытое, но тлеющее внутри каждого русского глубинное национальное чувство, как основание натуры, которой необходим мир. Сама простота излилась из-под пера Василия Белова, и чего на неё закидывать взгляд? Но какая сложная она, эта простота, не постижная в своей глубине, вот так же сложен и непонятен в своих устремлениях и переживаниях сам русский народ. Оттого столько шуму и наделало в России «Привычное дело»; без особого сюжета, вроде бы, без интриги, без вспышки чувств: тихая, непритязательная деревенская судьба, «обыкновенная история», о какую и не споткнется бесталанный, безнациональный литератор. Белов подсказал широко известное ещё до Горького, но изрядно подзабытое: о самом сложном можно писать вот так, по- крестьянски просто, певуче, без всяких кулинарных изысков, без пряностей и копченостей, без надрыва и кровопусканий — но душу-то изымает из груди... Разве не диво?! Помню, что некоторые слова из «Привычного дела» я даже выпевал по слогам, катал на языке, пробуя на вкус, как нечто осязаемое, будто сладкий корень саранки, добытый из весенней пашни...
До прочтения повести Василия Ивановича жизнь деревенская казалась слишком опрощённой, приземлённой, «каравой», куда бы мой взгляд ни нацеливался. Ничего-то в ней выдающегося, в этой бытовой зыбучей болотине, в которой легко утонет всякое романтическое чувство. Вот в чём величие и значимость писателя — он ведь не только пробудил моё внутреннее зрение к русскому слову, но он высветил красоту крестьянской жизни посреди матери-сырой земли.То есть, она была всегда, но как бы задрапирована в чёрные непроницаемые покрова, из- за которых не просвечивало ничего притягательного, волнующего сердце. И мы думали, что там, за мрачными пологами всё глухо, неотзывчиво и ненужно с их грязью, неверием и беспробудным пьянством. Белов же драпировку скинул, а там алмазы и жемчуга! Вот я и очнулся и с новым чувством стал ездить по Северам, и жизнь моя внутренняя преобразилась ещё неведомо для меня.
Это нынче Белов… печалится, что так поздно приник к Богу: « Эх, кабы раньше мне пристать к церкви... Пораньше бы разглядеть в ней спасение. Я бы такого написал..!»...Да нет, христовенький, пожалуй, ничего бы, может, и не написал: слился бы с церковью, напитался бы её ладаном, её торжественной грустью, этой временностью жизни на земле, окунулся бы в святоотеческие книги — и утонул бы в них с головою, согнал бы с сердца крестьянскую плотскую тоску по земле, сокрушающую жалость к русскому мужику, тянущему вековечное ярмо, согнул бы праотеческий, от солнца, круг жизни, а обавные мистические предания заменил бы молитовкой, и угодил бы ты, Василий Иванович, по крутому самолюбивому характеру своему иль на каторгу за богоискательство, иль в алтайские староверческие скиты по реке Белой, а то и просто затаился бы от мира в скрытне где- нибудь под Устюгом иль Ярославлем за перепискою древлих книг...
Чтобы выплеснуть на бумагу чистое, искреннее религиозное чувство, как Шмелёв («Лето Господне»), без примеси тщеславия и гордыни, надо сызмала, с пелёнок вариться в православном густом бульоне, чтобы каждая мышца прониклась религиозным чувством, и дух того варева естественно напитал каждую волоть души. А ведь мы-то, поморяне, при советах жили без Христа, вне обителей и храмов, без креста на груди, без образов в углу, без колокольных звонов, без осиянных торжественных праздников, без сладко пахнущих свечей, без кадильницы, без кулича и пасхи, без того церковного лада, который каждой мелочью устрояет Господь в нашем сердце. Если бы лет тридцать тому (случись так) Белов ушёл в веру, восхитился бы её глубиною, её вечным праздником, открылся бы ей всем своим душевным и духовным составом, одержимо приник к святоотеческой книге, то боюсь, он бросил бы литературу, как изношенное, но ещё обольстительное платье; но если бы, вдруг, и продолжил писать, то уже словом хладным, округлым, копируя евангельские притчи, и невольно пренебрёг бы и горячей жалостью к простецу-человеку, и его косным живым языком, с каким разговаривает с нами мать-сыра земля. Белов, прежде не думая о Боге, всю жизнь боролся с собою, плотским, перемогал в себе животное, не зная того, упорно притулялся к Христу, прилепливался к Нему, как к Отцу, свои страсти неустанно подбрасывая в костерок поэзии; вот это духовное пламя, вырывающееся наружу, и обжигает читателей. Писатель, как и монах, вырастает из страданий, он добровольно натягивает на свою шею ярмо, тащит часто на раменах непосильный крест учителя, ещё и не помышляя о Христе.

С предельной откровенностью Белов говорит о своём духовном пути: «...мучает меня, что я очень уж долгое время был... воинственным атеистом. Мне и сейчас, конечно, далеко до полноты христианского понимания и всепрощения, но стремлюсь к православной вере. <...> Пока наш народ не обретёт Бога в душе своей, до тех пор не вернётся и наш русский лад».
«Молюсь за Россию!» Наш современник. 2002. №10.


Василий Белов
о жизни и о себе
Не раз я давал себе зарок не ввязываться ни во что, а только писать. Но опять ввязывался — такой характер. Да и как отмолчаться, например, о недавних событиях в Югославии?.. Я расскажу только один эпизод. В своё время хотели перебросить сток озёр и рек европейского Севера в Волгу, на юг. Это была бы настоящая катастрофа. Я написал статью против проекта и передал его в орган ЦК — газету «Правда». Там материал долго пролежал, а потом вышел, как раз в день моего 50-летия, в заграничном журнале «Посев». Я сразу попал в «диссиденты»... Во всяком случае, так или иначе публикация помогла остановить варварскую акцию.
— Вы не раз вставали на защиту русского языка. Что ему, на ваш взгляд, угрожает сегодня?
— Древнеславянский язык, «кровный» родитель русского, мы получили от Бога, и нельзя с ним обращаться кое-как. Родное слово в полноте своей выражает всё духовное и эмоциональное состояние человека. С этих позиций и необходимо вести борьбу против повсеместного распространения иностранной лексики. На мой взгляд, прежде всего нужно спасать кириллицу. Наш разгром начинается с того, что кириллицу вытесняет латинский шрифт. Порабощение народа начинается с отвержения родного языка, с раздвоенности культуры. В существующем языке за последние годы произошли огромные изменения не только в лексике, но и в синтаксисе, пунктуации. Идёт явное обеднение языка по количеству слов, замена их на чужие. Русский язык в значительной мере утратил свойственные ему ритмичность и тональность. Что же касается реформы языка, на которую замахиваются некоторые учёные и администраторы, то она выглядит абсурдно и нелепо. Тихой сапой проник в наш быт так называемый сленг, людей приучают думать и чувствовать не по-христиански и не по-русски. Это скрытый цинизм, тайная похабщина. Я убеждён: сохраним родной язык — сохраним всё!

*  *  *
Главное свойство талантливого человека — это искренность. Она обязательно присутствует во всех истинно талантливых произведениях искусства. Почти каждый из нас чётко ощущает разницу между фальшивым, притворным, неискренним, нарочно выдуманным и тем, что сделано искренне. Фальшивый, купленный кем-либо искусствовед спросит меня: «А чем вы докажете мне, что это именно так?» Ну, во-первых, с фальшивым, купленным субъектом по искусствоведению я полемизировать совсем не буду... Во-вторых, в понятии человеческого таланта есть какая-то почти религиозная тайна…
…Потолковать бы хоть немного о тайнах русской души, которая и продажна бывает, и совсем бесчувственна бывает по отношению к художеству. Может ли ошибаться русская душа в оценке, например, живописи? Увы, может. А если она продажна, то... Не так уж и важно, о какой душе толковать: о русской, о еврейской, о цыганской или чеченской.
…Мне хочется сказать о взаимосвязи талантов: художнических и писательских. По моему глубочайшему убеждению, взаимное влияние литературы и живописи куда сильнее, чем кажется большинству так называемых специалистов. Тут уж мне не удержаться от примеров.
Всем известно, что гений Пушкина проявился не только в словесном творчестве, но и в художническом (графика). Гениальный Достоевский был тоже интереснейшим художником, черкавшим на своих рукописях, изображая соборы, купола и готические детали. О Михаиле Юрьевиче Лермонтове и говорить не приходится: всему миру давно известны его масляная живопись, графика, акварели. Будучи в Тарханах, где в церковном склепе стоит свинцовый гроб поэта, нельзя не зайти в дом бабушки, которая вызволила своего Мишеньку с Кавказа (вызволила, правда, уже не живого, а застреленного масоном Мартыновым). В одной из комнат дома я онемел, глядя на детские рисунки Лермонтова. Долго-долго стоял там ком в моем горле, долго не мог проглотить. Почему русские люди так небережливы к своим гениальным поэтам и художникам?
...Связь живописи и литературы была для меня очевидна задолго до посещения тарханского музея-заповедника... Но совсем доконал меня живописец Константин Алексеевич Коровин! Будучи в Париже, имея на руках жену и больного сына, кормился он отнюдь не гениальной своей живописью, а случайными литературными заработками. Он писал такие документальные вещи, как «Пирог»… Почитайте!..

Белов В.И. Такие вот пироги…// Красный Север. – 31 октября 2001 г.

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: