slovolink@yandex.ru
  • Подписные индексы П4244, П4362
    (индексы каталога Почты России)
  • Карта сайта

КТО БЫЛ ТВОРЦОМ РЕВОЛЮЦИИ

Как оценивать значение 1917 года для нашей истории — со знаком «плюс» или со знаком «минус»? Историческая наука и публицистика единых ответов на этот вопрос не дают. Спектр мнений — самый широкий, сталкиваются разные версии и трактовки. Непросто избежать крена в пользу одной из политических сил, участвовавших в масштабной исторической драме. «Объективность – вот чего всегда не хватало взгляду на русскую революцию», — уверен профессор Солтан Дзарасов (Слово, 2007, №13).

. Да, прямолинейная политизация событий 1917 года не приносит пользу. Можно ли извлечь из истории актуальные уроки, защищая узкопартийные, а не общенародные, государственные интересы? Едва ли. Правда, и в случае, когда предпочтение отдаётся не отдельным партиям, а всему народу, полной, «стерильной» беспристрастности в подходах к революции тоже не получается, хотя с этих позиций открывается всё-таки больше возможностей для «раздачи» участникам революции относительно точных и адекватных оценок.

 

КОРНИ ПРОБЛЕМ

Можно спорить о том, насколько потрясения 1917 года вписываются в логику исторического развития России. Очевидно одно: общественные катаклизмы самопроизвольно, без реальных предпосылок не возникают. Были такие предпосылки и у революции 1917 года. Дальними корнями они уходят во времена церковного раскола во второй половине XVII века.

До раскола деятельность церкви была нацелена на сосредоточение всех наличных ресурсов, в том числе и людских, в чём была заинтересована и великокняжеская, а затем и царская власть. Руси приходилось беспрестанно обороняться от внешних врагов. По словам философа Ивана Ильина, история России — это «история осаждённой крепости, история обороны, борьбы и жертв». Защищаясь от агрессоров, нужно было ещё и вести хозяйство, строить города, осваивать новые пространства. Всё это исполнялось за счёт артельных усилий и во имя «общего дела». Только на путях объединения Русь могла выжить и обеспечить свои исторические перспективы. Эти реалии укоренили в русском сознании понятие «соборность».

Сам ход русской истории превратил соборную солидарность в реально действующий фактор. Не будь объединяющего движения со стороны посадских и сельских низов, осознавших себя защитниками русской государственности, Московское царство не возникло бы. У тех людей имелись чёткие представления о смысле истории. Их тяга к собственной государственности, как выражению полновесного бытия и духовной свободы, формировала общие для всех русских поведенческие нормы, собирала их в единое целое. Народное сознание являло собой творческую силу исторического процесса. Пословица «Глас народа – глас Божий» не могла появиться случайно.

После церковного раскола русское единство пошатнулось. В обществе возникла трещина, в которую моментально проникли чуждые Московской Руси мировоззренческие вирусы. Под видом «прений о ритуалах» столкнулись две формы мироощущения – демонстративный элитаризм «новаторов» и ущемлённый демократизм «ревнителей старины». Это столкновение отражено в литературе того времени. Если вожак традиционалистов Аввакум Петров был уверен: «Луна и солнце всем сияют равно, чтобы друг друга любя жили, яко в едином дому», то апологет «новин» Симеон Полоцкий рифмовал в своих виршах: «Что от правды далеко бывает, то голосу народа мудрый муж причитает; если же народ что-то начинает хвалить, то, конечно, достойно хулимым быть».

Симеон Полоцкий, прибывший ко двору царя Алексея из Речи Посполитой, высмеяв «голос народа», влил в общественную атмосферу Московии первые токсины элитарного высокомерия. Под влиянием этой порочной моды к началу правления Петра I в лексике российской знати появились выражения «шляхта» и «быдло». Надменность и спесь одних вызывали недоумение и обиды других. В страстных русских душах селилось отчуждение от тех, кто стремился «отщепиться» от общей судьбы. Оно нарастало во времена абсолютизма, устроенного по заёмным, западным меркам за счёт уничтожения земского строя и снижения духовного авторитета русской церкви. В систему жизненных ценностей, долгое время исправно служившую русскому обществу, была внесена порча. Из общественной жизни эти ценности не могли исчезнуть полностью, но теперь они сосуществовали рядом с веяниями, чуждыми заветам отцов и дедов.

Пагубным шагом в подрыве соборных традиций стал «Манифест о вольности дворянской», подписанный императором Петром III (Карлом-Петром-Ульрихом – голштинцем по происхождению, лютеранином по духу и воспитанию). До «Манифеста» все сословия выполняли государственные обязанности в виде тягла или службы, уравниваясь перед лицом государства с позиций «общего дела». «Манифест» освободил дворянство от общественного долга в пользу их «личных прав», превратив дворян в касту «избранных». Для крепостных крестьян никаких послаблений не предусматривалось, они теперь должны были «обслуживать» скучающе-праздных «денди». Крепостное право потеряло все логичные оправдания, превратилось в прямой вызов христианской морали.

«Манифест» нанёс удар по принципам практической соборности. В части современной неолиберальной публицистики слово «соборность» употребляется не иначе, как со скептической иронией. А зря. Соборное сознание в «старой» России было реальностью, отражалось в общественной атмосфере и повседневном быту. Свидетельства этого содержатся в русских летописях, в литературе московского периода, у русских литературных классиков. Иллюстрации на этот счёт имеются даже у недругов России, например, у французского маркиза Астольфа де Кюстина.

Написанное им в 1843 году сочинение о России пропитано нетерпимостью к русским, отказом признавать за ними хоть что-то привлекательное. Кюстин, назвав Россию «страной фасадов», доказывал, что «всё в ней обман». Способ для этого был выбран банальный — не верить собственным глазам. Так, маркиз признался: «Я никогда нигде не видел, чтобы люди всех классов были друг с другом столь вежливы. Извозчик неизменно приветствует своего товарища, который в свою очередь отвечает ему тем же; швейцар раскланивается с малярами и так далее». Но, поскольку такая картина не содействовала очернению русских, пасквилянт заявил, что «учтивость эта деланая, утрированная». Заезжий француз не в силах был понять, что на самом деле он увидел проявление русской соборности, той формы человеческого общения, которая и позволяет, по Аввакуму, «друг друга любя жить».

 

ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ФЕТИШИ ПРОТИВ ТРАДИЦИИ

В условиях абсолютизма русские соборные традиции сохранялись преимущественно на низовом уровне. Верхи общества находились под влиянием западной моды, проявлявшимся в образовании, быту, одежде и даже языке: часть знати предпочитала изъясняться по-французски. Но не только это отделяло дворянскую верхушку от простого народа. Безразличие некоторых дворян к делам государства, их склонность к гедонизму и праздности отвращали от них простонародье, жизнь которого была связана с непрерывным, часто тяжёлым трудом, понимаемым как непререкаемая, «природная» обязанность человека.

Разумеется, среди дворян были и те, кто, несмотря на европейские привычки, достойно нёс военную службу или был занят в сферах искусства, науки, образования, в целом соответствуя старинным архетипам «общего дела». В народе такие люди, как правило, пользовались уважением. Достаточно вспомнить Дениса Давыдова, поэта и знаменитого партизанского командира времён войны против Наполеона. Патриотизм и верность традициям направляли творчество многих писателей, композиторов, живописцев. Среди философов в XIX веке выделились славянофилы, говорившие о необходимости восстановления традиций русской соборности. Они полемизировали с радикальными западниками, при этом своей целью провозглашая преодоление идейных разногласий в русском обществе.

Не осталось в стороне от идейных споров и императорское правительство, в конце 30-х годов XIX века разработавшее идеологическую доктрину «православие, самодержавие, народность». Правительство надеялось, что эта доктрина поможет защитить традиционную мораль, послужит средством «распространения в юных умах уважения к отечественному, исцеления новейшего поколения от слепого и необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному».

Но эти надежды были во многом иллюзорными. Официальная идеологическая триада существовала под знаком логического парадокса: она была направлена против западного влияния, в то время как оно прямо отражалось во всех её составляющих. Самодержавие со времён Петра I выступало в форме западноевропейского абсолютизма; православие, находясь под контролем Синода, пропиталось элементами фарисейства и клерикализма, чуждыми духу и традициям «старой» Руси; народности чаще всего придавался лубочно-этнографический оттенок. Замысел создателей триединой формулы был по-своему здравым, но в условиях культурного и ментального разделения между элитой и низами он не мог быть полноценно реализован.

В период абсолютизма русский народ мало-помалу терял качества единого соборного организма. Это не в последнюю очередь было связано с изменившейся общественной ролью русской церкви. Если во времена Московской Руси духовенство выполняло огромный объём культурно-просветительской, духовно-наставнической работы, то теперь его функции сводились лишь к выполнению обрядов, к «требоисправительству». Церковь оказалась подчинена чиновничьему аппарату. Обер-прокурорская, казённая церковность вошла в противоречие с народным православием. Сталкивались разные религиозные установки: начётничество, фарисейство, поклонение «ментальным идолам», с одной стороны, духовная свобода, полнота бытия, жизнелюбие — с другой. Бескрылый формализм отталкивал многих верующих, стремившихся вернуться к традиционному православию, к цельной и нерасщеплённой истине.

В начале ХХ века на пути к такому возврату встал «партийный фактор». Появление многочисленных политических партий было связано с потерей церковью её консолидирующей роли. Но партии по самой своей природе не в силах были заменить церковь: собственные идеологические платформы они ставили выше, нежели «всеобщую правду», зацикливались на какой-либо одной доминанте, будь то классовая борьба, права и свободы личности, аграрный или национальный вопрос. Кадеты, октябристы, эсеры, социал-демократы, анархисты обостряли споры внутри общества, разводя людей по политическим предпочтениям. (Вспомним: слово «партия» переводится с латыни как «часть», «группа», «фрагмент».) Философ Н. Бердяев писал, что вера партийных интеллигентов в теоретические абстракции «парализовывала любовь к истине, почти уничтожила интерес к истине». В этом он видел проявление «католической психологии», насильственного навязывания людям определённого образа мыслей, «ментальных идолов».

В результате межпартийной борьбы общество фрагментировалось, расщеплялось. Сталкивались мировоззренческие ценности, прежде одинаково органично присущие сознанию русских людей: с одной стороны, патриотизм и следование государственным интересам; с другой — стремление к социальной справедливости. Рядовые граждане под «перекрёстным огнём» пропаганды, имевшей разную партийно-политическую окраску, часто оказывались дезориентированными. Ещё в период первой революции екатеринбургская газета «Вечевой колокол» рассказывала: «В Екатеринбурге был такой случай: несколько сот граждан собрались на митинг, где слушали речь оратора из социалистов. Под влиянием этой речи граждане постановили послать телеграмму правительству с требованием введения в России народной республики, а следовательно, уничтожения царской власти. Через три дня эти же граждане слушали властные слова человека, говорившего за старые порядки, и те же граждане послали правительству телеграмму о том, что в России не следует вводить никаких новых порядков. Подобных примеров в русской жизни за последнее время было немало».

Логика межпартийной борьбы вела к тому, что этические нормы зачастую оказывались в подчинении у политической тактики. Как отмечал русский историк Николай Ульянов, партийные активисты проникались осознанием некой «высокой миссии, волнующим чувством причастности к мировому разуму, не видеть в себе существ исключительных они уже не могли. Не было иного взгляда на народ, на окружающую среду, кроме как на глину, из которой надлежало лепить статую свободы». Н. Ульянов писал, что политизированной интеллигенции «путь упорного труда и творчества был не по нутру. Она мечтала об архимедовом рычаге, чтобы разом перевернуть землю, искала готовых рецептов радикального преобразования России». Историк пришёл к заключению, что «как раз это стремление к овладению утилитарными благами культуры без усвоения самой культуры и есть варварство».

Либералы и левые много и с пафосом говорили о «народном благе», «народной свободе», «счастливом будущем для всех», но эти лозунги, не подкреплённые мировоззренческой и практической ясностью, принимали стойкий отпечаток радикального пустозвонства. Риторика о «народном благе» не выходила за границы теоретического схематизма. Актив левых и либералов выступал против традиционализма. Вся эта «продвинутая» и «авангардная» публика отождествляла традицию с архаикой, видела в ней лишь «великий тормоз, силу инерции в истории» (по Энгельсу), считала любую заявку на возрождение традиций показателем регресса. Такие взгляды мало соответствовали представлениям и привычкам большинства российского населения, жившего в атмосфере традиционных, веками проверенных ценностей, ощущавшего традицию не как мёртвую статику, а как связь поколений, накопленный предками житейский и трудовой опыт, устойчивость культуры.

«Прогрессивные» теории имели западное происхождение. Либерально-левая интеллигенция западную модель жизнеустройства воспринимала с некритическим энтузиазмом, сопровождаемым экзальтированным антипатриотизмом. Н. Ульянов высказал мысль: «В отличие от западных наша революция ещё в раннем подполье была не национальной. Она замешена на грехе матереубийства». Российские радикальные западники, на взгляд Н. Ульянова, были «мечтателями, дилетантами и невеждами», готовыми «спалить народы и царства за единый аз непонятого учения». Они не знали русской истории и русского народа. Духовный смысл русской цивилизации для них оказался недоступным.

Иван Ильин писал, что русская цивилизация «не судит и не осуждает инородные культуры. Она только не предпочитает их и не вменяет себе в закон». Апологеты западных теорий как раз «вменяли в закон», навязывали России чужой культурно-ментальный опыт под флагом «универсальных исторических законов», превращая массы людей в заложников этих самых «законов», безличных и безликих.

 

В ЧЁМ ОШИБСЯ НИКОЛАЙ II?

В начале XX века остро встал вопрос о перспективах развития страны, о том, сможет ли Россия вернуться на путь органичного развития, соответствующего её традициям и культурным архетипам, или будет вынуждена подчиняться чужим унифицирующим шаблонам. Нужно было искать адекватные ответы на вызовы эпохи. Такие ответы правящая верхушка не нашла, результатом чего и стала революция 1917 года.

Вопреки распространённым в исторической литературе упрощённым социологическим схемам причины революции не ограничивались только экономическими рамками. В начале XX века экономика России развивалась весьма динамично: за 1900—1914 годы промышленное производство удвоилось, госбюджет вырос почти в 5 раз, золотой запас – в 3 раза, десятикратно увеличились вклады населения в сберкассы. Динамика экономического развития, как тогда казалось, сулила стране самые радужные перспективы.

Эта динамика была сломана Первой мировой войной. Решение вступать или не вступать в войну зависело от политической воли царя. При всех аргументах и в пользу вступления, и против него остаётся понятным, что максимальная, предельная мотивация для участия России в масштабной европейской бойне отсутствовала. Уже Александру III было вполне ясно, что стратегические интересы Российской империи, закончившей территориальное собирание и приобретшей естественные внешние границы, связаны с отказом от втягивания в военные авантюры. Не зря он получил почётное прозвище Миротворец. Александр III предостерегал своего наследника от такого втягивания, справедливо полагая, что за ними могут стоять чуждые для России интересы.

Но стратегическое мышление Николая Александровича оказалось не на высоте. Он всё-таки позволил западной дипломатии втянуть Россию в милитаристский ажиотаж — сначала в 1904 году, а затем в 1914-м, что, как известно, для страны добром не кончилось. Выполняя союзнические обязательства перед Англией и Францией с избыточной добросовестностью, Николай II не увидел, что союзники относились к России откровенно потребительски, желали её ослабления не меньше, чем воевавшие с ней Германия и Австрия. При этом пресса Антанты выступала с нападками на российскую монархию, противопоставляя ей «передовых» кадетов.

В годы войны государственная машина Российской империи стала давать сбои, возрастали признаки управленческой неэффективности. Во многом это объяснялось отсутствием системного кадрового отбора в пользу лучших и талантливых. По словам А.И. Солженицына (Слово, 2007, 2—15 марта), Николай II «был обставлен ничтожными людьми и изменниками». Судя по всему, у него отсутствовало «чутьё» на умных помощников — такое, как у Екатерины II, выпустившей на историческую сцену плеяду талантливых и энергичных управленцев и полководцев. Отсутствовала у Николая и воля, присущая его отцу Александру III, умевшему заставить чиновную братию работать на благо государства.

Присущие Николаю II благородство и деликатность красили его как человека, но сильно мешали ему как русскому императору, воспринимаясь его оппонентами как слабость. Попав под впечатление политической риторики либералов, Николай II, по-видимому, не осознавал, что в широких народных массах его отречение будет воспринято как измена, дезертирство, а также как провал страны в «безначалие», которое на Руси всегда отождествлялось со смутой.

 

НЕУДАЧА ЛИБЕРАЛИЗМА

Февральская революция явилась «революцией элиты». «Свободный выбор народа», о котором говорили либеральные политики после свержения монархии, остался лозунгом, риторической фигурой. Временное правительство, составленное из кадетов и октябристов, не скрывало диктаторских замашек. Лидер кадетов П. Милюков в марте 1917 года заявил: «Я слышу, меня спрашивают: кто вас выбрал? Нас никто не выбрал. Если бы мы стали дожидаться народного избрания, мы не могли бы вырвать власть из рук врага». «Врагом» был назван преизбыточно благородный Николай II, который сам спешил избавиться от власти.

В глазах немалой части населения кадеты и октябристы выглядели узурпаторами власти. Объявив своё правительство «временным», они допустили психологический просчёт, ибо не осознали, что такое название ассоциируется с нелигитимностью. Население воспринимало такое правительство величиной малозначимой, неустойчивой, почти эфемерной (хотя с формально-процедурной точки зрения действия П. Милюкова, А. Гучкова, Д. Львова, М. Родзянко выглядели логичными: правительство с постоянным статусом должно было формироваться Учредительным собранием).

Кадеты и октябристы, захватив власть, не скупились на громкие политические декларации. Они провозгласили свободу личности, отменили сословные границы, объявили о разгоне полиции и замене её милицией с выборным начальством, отменили смертную казнь, упразднили каторгу и ссылку. Всё это делалось под флагом «борьбы с царским деспотизмом». Увлечённые «свободолюбивой» риторикой, кадеты не заметили, как она вытеснила из повестки дня задачи государственного строительства. Прежний управленческий аппарат был дезорганизован, новая система управления не имела под собой внятной правовой базы и оказалась неэффективной. Разогнав полицию, допустив выборность в армии, Временное правительство лишилось опоры на силовые структуры, без которых на смену полноценному функционированию государства приходит хаос. Страну захлестнуло массовое брожение. В крупных городах не стихали демонстрации, митинги, забастовки. Аграрные волнения охватили более 90 % всех уездов.

Кадет Владимир Набоков, управляющий делами Временного правительства, вспоминая в эмиграции о его деятелях, «наградил» их такими характеристиками: «пассивность», «ограниченный кругозор», «легкомысленное отношение к делу», «дилетантизм», «постыдное поведение». Практическая беспомощность кадетского правительства проявилась и в организации выборов в Учредительное собрание. В обществе складывалось убеждение, что правительство намеренно затягивает их проведение. Не способствовало высокой репутации Временного правительства и его пресмыкательство перед верхами США, Англии и Франции, желавшими сохранить за русской армией роль «пушечного мяса». В общем, либералы сделали всё, чтобы их политический вес окончательно «обнулился».

Но решающее значение имело то, что либеральная программа отторгалась основной массой народа как элитарная, не соответствующая глубинным традициям страны. Теоретики кадетской партии, называвшейся также партией народной свободы, так и не смогли внятно озвучить ключевые проблемы народной жизни, тем более пути их решения. Народ видел в либералах отчуждённую от себя интеллигенцию, их риторику о свободе воспринимал «господской блажью». Да и для немалой части «просвещённого общества» свобода в её либеральной трактовке оказывалась пустой абстракцией. Иван Бунин в «Окаянных днях» отразил для многих характерное ощущение тогдашней действительности: «…вдруг оборвалась веками налаженная жизнь, и воцарилось какое-то недоумённое существование, беспричинная праздность и противоестественная свобода от всего, чем живо человеческое общество».

Среди либералов было немало масонов — «людей без отечества». Либерализм, выросший на почве западного ментального опыта, был прохладен к понятию «общественная солидарность», под «свободой» подразумевал в первую очередь права автономной личности. От такого понимания свободы оставался один шаг до поощрения эгоизма, всеобщей конкуренции и социального неравенства. Поведенческие мотивации, скрытые за либеральными фразами, носителям традиционной русской психологии были чужды.

Ещё в 1916 году монархист П.Ф. Булацель предупреждал либералов: «Вы готовите могилу себе и миллионам ни в чём не повинных граждан». Политическая победа не помогла либералам реализовать их теоретический проект. Он был отвергнут народными массами. Не прошло и двух месяцев после прихода кадетов к власти, как многотысячная демонстрация в Питере потребовала: «Долой Временное правительство!», после чего лидеры российского либерализма Милюков и Гучков вынуждены были сойти с политической сцены. Политическая неудача либералов стала следствием раздуваемой ими же эйфории по поводу «наступившей наконец-то эры свободы». Для них эта «эра» закончилась неожиданно быстро.

Не желая того, кадеты и октябристы расчистили дорогу к власти большевикам. Большевистская революция в России произошла в результате краха либеральной революции. Когда большевики заявили о необходимости вести «беспощадную борьбу с либерализмом», они получили значительную поддержку со стороны широких масс.

 

В ЧЁМ ОШИБЛИСЬ ЭСЕРЫ?

Кадеты и октябристы ушли из правительства под напором массовых протестов, отдав политическую инициативу меньшевистско-эсеровскому блоку, представлявшему не либеральный, а социалистический фланг.

Казалось бы, у эсеров и меньшевиков были все условия для удержания власти: их политический язык и программные установки не вызывали в массах такой аллергии, как оторванная от русской почвы фразеология кадетов и октябристов. Большинство населения сочувствовало социалистическим идеям в их различных формах. По итогам выборов в Учредительное собрание партии, выступавшие за общественный контроль над ресурсами страны и против частной собственности на землю и другие средства производства (социалисты-революционеры, народные социалисты, социал-демократы и другие), получили 83,6 % всех голосов.

Капитализм в его западной редакции не вписывался в систему традиционных народных ценностей, отторгающих такое жизнеустройство, в котором всё продаётся и покупается. Традиционное православие нацеливало людей на взаимопомощь, на обуздание сребролюбия и стяжательства. Известный публицист Лев Тихомиров в начале XX века писал: «Несмотря на то, что Маркс произвёл переворот мотивировки в отношении социализма, ставшего учением чисто атеистическим и материалистическим, в исходном пункте идеи социализма были порождены из психологии христианской». Генетическое родство социализма и христианства отмечал и религиозный философ Сергей Булгаков, написавший большой и содержательный труд под названием «Христианский социализм».

В «старой» России не ставились искусственные заслоны хозяйственной деятельности, личной инициативе, предпринимательству, однако при этом «дело» издревле понималось как служение обществу. Со второй половины XIX века, когда либерально-буржуазные веяния стали нарастать, у российской буржуазии появились хищнические черты, вызвавшие неприятие не только у рядовых носителей традиционной морали, но и у некоторых представителей правящих кругов. Так, министр внутренних дел В.К. Плеве высказал надежду, что «Россия будет избавлена от гнёта капитала и борьбы сословий». В программах не только левых, но и монархических партий содержались требования ограничить крупный капитал, усилить госконтроль над экономикой. Со времени правления Александра III принимались меры для смягчения эксплуатации фабрично-заводских рабочих, для юридического преследования спекуляции и финансовых махинаций.

Антибуржуазные настроения были сильны в событиях 1905 года. Ещё больше они усилились в годы Первой мировой войны, когда либерально-буржуазные группировки пытались диктовать свою волю не только Николаю II, но и всему обществу. Политические лозунги, направленные против всевластия капитала, у тех, кто жил собственным трудом, находили безусловный отклик. Всё это говорит об одном: психологическая атмосфера в обществе для эсеров и меньшевиков была вполне благоприятной. Однако они вслед за кадетами вылетели в исторический кювет. Почему?

Теоретические схемы, которыми пользовались эсеры и меньшевики, так же, как и у либералов, представляли собой заимствования с Запада. Меньшевики-марксисты были проводниками типично западного учения. В эсеровской программе многое сохранялось от народничества, но и в ней содержалась формулировка об ориентации партии на «передовые страны цивилизованного мира». Такая ориентация мешала меньшевикам и эсерам войти в гибкий резонанс с настроениями народных масс, меньше всего мечтавших о своей перековке на западный манер.

Эсеровская партия в то время была наиболее многочисленной и популярной: на выборах в Учредительное собрание ей досталось более половины всех голосов. Но как эсеры воспользовались своим «рейтингом»? По меньшей мере бездарно. Весной и летом 1917 года, имея вместе с меньшевиками большинство мест в петроградском Совете, они не проявили никаких признаков политической воли, поддержав непопулярное Временное правительство, а после ухода либералов из правительства сформировали его новый состав. Настоящих, ярких личностей, фигур общегосударственного масштаба не было и в этом правительстве. Его деятельность оставалась рыхлой и неэффективной. Во главе правительства встал масон А. Керенский, примкнувший к эсерам уже после февраля 1917 года. Честолюбец и демагог, он вёл крайне невнятную и путаную политику.

В исторических работах, посвящённых 1917 году, часто употребляется термин «двоевластие», подразумевающий, что власть была разделена между Временным правительством и Советами. До ухода кадетов из правительства такое разделение было фактом. Но о каком двоевластии можно говорить применительно к периоду с мая по сентябрь 1917 года, когда и Временное правительство, и петроградский Совет контролировали эсеры и меньшевики? К данной ситуации лучше подошло бы выражение «двойное безвластие».

П. Милюков в своих «Воспоминаниях» утверждал, что при эсерах и меньшевиках кризис управления страной стал более масштабным, чем при кадетах и октябристах, а бессилие власти стало очевидным для всех. В середине июля 1917 года на улицы Петрограда вышло 400 тысяч человек, требуя передачи всех управленческих полномочий Советам. В те дни рабочие и матросы «держали Таврический дворец, где заседал Совет, в непрерывной осаде». Милюков описал сценку, как кронштадтские матросы хотели взять в заложники эсеровского вождя Виктора Чернова с целью принудить эсеров обеспечить полноту власти Советов, а «какой-то рослый рабочий исступлённо кричал ему, поднося кулак к лицу: «Принимай, сукин сын, власть, коли дают».

Но эсеровское руководство реальной ответственности за страну брать на себя не хотело, предпочитая упражняться в «правильной» демократической риторике. В условиях, когда страна находилась на грани гражданской войны, В.М. Чернов не уставал призывать к гражданскому миру, провозглашая: «Мы не должны пролить ни одной капли народной крови». Когда его спросили: «А большевики? Можно ли проливать кровь большевиков?», он ответил: «Большевики — тот же народ». В устах вождя партии, в царское время проповедовавшей террор в качестве главного метода политической борьбы, гуманная фразеология оказывалась довольно двусмысленной. Увлёкшись «правильными» речами, Чернов не смог предотвратить раскол в своей партии, часть которой — «левые эсеры» — вступила в союз с большевиками и была ими эффективно использована в собственных целях.

Особой склонностью к звонкой риторике отличился Керенский. Милюков пишет о нём: «На самых высоких нотах своего регистра, истошным голосом он выкрикивал слова: свобода, свет, правда, революция». Порой риторика Керенского перерастала в странное, «потустороннее» словоблудие: «Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов!? Я жалею, что не умер два месяца назад. Я бы умер с великой мечтой, что мы умеем без хлыста и палки управлять своим государством». Трагикомический пафос явно не повышал общественную репутацию этого «революционера во власти». В начале октября 1917 года один из персонажей бунинских «Окаянных дней», рядовой солдат, выразил присущее его среде настроение: «Начальства мы слушаемся, если хорошее, а если оно не так командует, как же ему голову не срезать?». Сам Бунин, говоря, что «одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана», имел в виду в первую очередь Керенского.

Рядом с Керенским постоянно находились английские консультанты. Их консультации не принесли пользы ни ему, ни России. На протяжении лета 1917 года он нагнетал в обществе истерию, а когда атмосфера накалилась до предела, он впал в ступор, не зная, каким способом выровнять ситуацию. Сначала он санкционировал выступление военных во главе с генералом Л. Корниловым, а затем отрёкся от него, капитулировав перед большевиками (здесь напрашивается прямая аналогия с августом 1991 года). Милюков вспоминал: «Социалистическая группа правительства признала «неизбежность» репрессивных мер, но боялась, что они «создадут почву для контрреволюции». И Керенский дал «революционной демократии» реванш, освободил из-под ареста Троцкого и Стеклова, запретил штабу продолжать аресты большевиков, прекратил их обязательное разоружение».

Керенский мог бы отправить на фронт солдат петроградского гарнизона — главную силу большевистского восстания, — но не решился это сделать. Что же в таких условиях оставалось делать большевикам, если не брать власть? Троцкий впоследствии писал: «Всё делалось совершенно открыто, на глазах всего Петрограда, правительства Керенского, всего мира… Легализованное восстание гипнотизировало врага (т.е. Керенского. – Авт.). Не доводя до конца своего приказа об отправке гарнизона на фронт, Керенский обеспечил успех переворота». Троцкий прав: именно политический банкрот Керенский «обеспечил успех» большевистского переворота, «подарил» большевикам власть, взамен получив лишь безграничное презрение в глазах российского общества.

АНАРХИЯ  ИЛИ 

РЕВОЛЮЦИОННОЕ 

ТВОРЧЕСТВО  МАСС?

По А.И. Солженицыну, время с февраля по октябрь 1917 года — это разгул анархии, грабежей, разбоев. Трудно спорить с таким видением событий: в любую эпоху ослабление сил правопорядка приводит к активизации уголовщины. А ведь в 1917 году силы правопорядка были не просто ослаблены, они были по сути дела ликвидированы. Вызванная разрушением правового поля, снимая заслоны перед тёмными, иррациональными инстинктами, ничем не сдерживаемая свобода для многих стала нелёгким испытанием, рискуя превратиться в свободу от морали, в хаос. Всплеск преступности стал обратной стороной либеральной маниловщины.

Нужно ли удивляться разгулявшейся в 1917 году вольнице и тем тёмным силам, которые она разбудила? Может быть, стоит удивляться тому, что безначалие и «угар свободы» не заглушили в народе государственного инстинкта, тяги и способности к самоорганизации?

О том, что такая способность у народа была, свидетельствуют факты. Уже в марте 1917 года, когда влияние политических партий в провинции было ещё ничтожным благодаря низовой инициативе в губернских и уездных городах, в промышленных центрах было создано около 600 Советов, действовавших как органы самоуправления и занимавшихся решением всех местных проблем. Народное самоуправление разворачивалось и в сёлах, где по решениям местных сходов создавались Советы крестьянских депутатов, различные крестьянские комитеты. Первый съезд крестьянских депутатов был созван на месяц раньше первого съезда рабочих депутатов и прошёл довольно организованно.

В пятидесяти городах на промышленных предприятиях были созданы органы рабочего контроля: фабричные и заводские комитеты, советы заводских уполномоченных, советы старост. Эти органы брали на себя контроль над производством и распределением продукции, над расценками и зарплатами, продовольственным снабжением рабочих. От фабрично-заводских комитетов шла инициатива по формированию милицейских отрядов, поддерживавших общественный порядок. Большой размах получило профсоюзное движение, заявившее о себе как об активной и неформальной общественной силе.

Однако движение по самоорганизации населения не получило логичного завершения. Во-первых, это движение не успело выйти за границы накопления первоначального опыта. Во-вторых, в его развитии не было заинтересовано Временное правительство, внедрявшее в России западный парламентаризм и не видевшее большого смысла в развитии самобытной русской демократии. В-третьих, по мере укрепления партий и усиления их политических амбиций органы народного самоуправления оказывались под тем или иным партийным контролем, что вело к искажению их самоуправленческих функций и политизации их деятельности. Наконец, в-четвёртых, судьба России тогда решалась главным образом в столицах, а не в провинции.

 

МОТИВАЦИИ РАННЕГО

БОЛЬШЕВИЗМА

На момент отречения Николая II от престола  большевики представляли собой небольшую политическую группу и о захвате власти едва ли могли мечтать. В январе 1917 года, выступая перед швейцарскими слушателями, Ленин говорил: «Мы, старики, может быть, не доживём до решающих битв грядущей революции».

Но не прошло и трёх месяцев, как он, вернувшись в Россию из эмиграции, выступил с известными «Апрельскими тезисами», нацеливавшими большевистскую партию на взятие власти. Призывая однопартийцев готовиться к выступлению, он «вдохновлял» их словами: «Даже наше поражение будет победой международного пролетариата». В этих словах отражена базовая мотивация поведения большевиков в 1917 году. Лениным двигала непререкаемая уверенность в грядущей мировой революции: «Нет сомнения, что социалистическая революция в Европе должна наступить и наступит. Все наши надежды основаны на этой уверенности и на этом научном предвидении»; «Мы начали наше дело исключительно в расчёте на мировую революцию». Он убеждал соратников, что «взятие власти пролетариатом в одной стране» должно стать началом целой серии «революционных войн» в других странах, а цель этих войн — «окончательная победа коммунизма во всём мире».

Тезисы Ленина вызвали скептическую реакцию даже среди большевиков. Когда он оглашал их в Таврическом дворце, А.А. Богданов прервал его криком: «Ведь это бред, бред сумасшедшего!». Не отказали себе в удовольствии поиздеваться над ленинским «проектом» и меньшевики. Г.В. Плеханов, пользовавшийся среди социал-демократов весомым авторитетом, опубликовал в газете «Единство» серию статей под заголовком «О тезисах Ленина и о том, почему бред бывает подчас весьма интересным». Плеханов назвал Ленина и его сторонников «анархическими сектантами, мечтающими о немедленной пролетарской революции в Германии», определив ленинские замыслы как «фантастические» и увидев в них «безумную и крайне вредную попытку посеять анархическую смуту в Русской земле».

Кто погрешил против истины — Богданов и Плеханов, назвавшие призыв Ленина к началу мировой революции «бредом», или Троцкий и Бухарин,  возвеличившие Владимира Ильича как «гениального стратега»? Казалось бы, если «ленинская гвардия» добилась своего, захватив политическую власть в России, то Ленин был прав… Но дело в том, что захват власти в России для большевиков не был главной, стратегической целью, являлся лишь необходимым средством достижения главной цели.

Эту цель сформулировали ещё К.Маркс и Ф.Энгельс. О создании планетарного коммунистического строя они говорили как о деле закономерном и неизбежном. Доктрина «классического» марксизма базировалась на идее отмирания государства, института семьи и товарно-денежных отношений, на идее тотального равенства. Истоки этих взглядов легко отыскиваются в средневековом католицизме, в догмах всеобщей унификации, ставших типичными для западных ментальных стереотипов.

Ленин подчёркивал своё «непреклонное убеждение» в безупречности марксистских формул, согласно которым ход истории подчинён «железным» закономерностям в виде смены формаций, по сути, фатально предопределён, т.е.  фактически независим от усилий людей. Ленин самоопределился как «воинствующий материалист», но его сознание было вполне религиозным, так как  формационный детерминизм приобрёл в нём сакральный статус. В известной всем поколениям советских обществоведов статье «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?» Ленин высмеивал народников за боязнь того, что «детерминизм отнимет почву у столь любимой ими мещанской морали».

В этой статье зафиксирована формула, исчерпывающе объясняющая теоретическую суть марксизма: «Идея детерминизма, устанавливая необходимость человеческих поступков, отвергает вздорную побасенку о свободе воли». Марксистам, «посвящённым в тайны истории», учение о свободе человеческого выбора мешало тем, что усложняло, делало аморфной картину истории, в их глазах такую ясную и отчётливую. Ленин обрушивался на христианство с резкой критикой во многом и потому, что христианская (новозаветная) концепция истории отрицает  детерминизм, противопоставляя ему свободный нравственный выбор человека.

Октябрьский переворот был организован большевиками для «подталкивания» революции на Западе. Ленин не случайно утверждал: «Мы не знаем, как нужно строить социализм», «Мы социализм протащили в повседневную жизнь и тут должны разобраться». По его логике, во главе коммунистической революции должен был встать «пролетариат передовых стран Запада». Сподвижник Ленина Г. Зиновьев вспоминал позднее: «…в момент Брестского мира Владимир Ильич считал, что вопрос о победе пролетарской революции в целом ряде передовых стран Европы есть вопрос двух-трёх месяцев. В ЦК партии по часам отслеживали развитие событий в Германии и Австрии. Мы считали, раз мы возьмём власть, то этим самым завтра развяжем руки революции в других странах».

Лидеры раннего большевизма брали власть не для того, чтобы управлять Россией, а для того, чтобы превратить её в «единый военный лагерь», подчинить «режиму диктатуры вооружённого пролетариата» и использовать для подготовки к «исчезновению государственных границ, созданию единого мирового государства». Россия была нужна им в качестве «укреплённого лагеря мировой  революции»,  «революционного тыла германского пролетариата».

Утопия мировой революции была враждебна российской государственности. Возводя в догму учение Маркса и Энгельса, лидеры большевиков возводили в догму и то презрение к России, которым пропитаны сочинения «основоположников». Русофобия и антипатриотизм большевиков не ограничивались дежурными фразами, внедряясь в политическую практику в виде лозунга поражения собственного правительства в мировой войне, «похабного» Брестского мира, яростного наступления на православие, расказачивания и раскрестьянивания, отрицания всей русской истории, объявленной «контрреволюционной и шовинистической». Тезис Троцкого о России как об «удобрении для мировой революции» на практике вылился в оголтелый антирусский геноцид.

 

ЛЕВ  ТРОЦКИЙ 

ПЕВЕЦ   ПЕРЕВОРОТА

Большевикам удалось завоевать власть благодаря изощрённой тактике. Если бы во время подготовки переворота в их агитации доминировали стратегические лозунги, то их приход к власти вряд ли состоялся бы. Эти лозунги не только Богданов и Плеханов, но и рядовые граждане восприняли бы как бред. Но раскрывать этим гражданам стратегические планы раньше положенного времени Ленин не торопился. В массы были вброшены сугубо тактические лозунги: «Долой войну», «Земля — крестьянам», «Власть — советам», «Немедленный созыв Учредительного собрания».

В советских учебниках по истории содержалась формула о том, что «победа Великой Октябрьской Социалистической революции стала возможной только благодаря тесному союзу рабочего класса России с крестьянством», т.е. проводилась мысль о народном или по крайней мере рабоче-крестьянском характере революции. Для многих до сих пор такая трактовка Октябрьской революции остаётся аксиомой.

Но дело в том, что эта трактовка официально утвердилась только в 1930-е годы, после того, как стратегическим лозунгом правящей партии стало «построение социализма в одной стране». Для вождей раннего большевизма лозунг «союза рабочего класса с крестьянством» не был особо актуальным, не выходил за рамки текущей тактики, поскольку, готовя в октябре 1917 года вооружённое восстание,  они помышляли вовсе не о «социализме в одной стране», а о мировой революции.

В статье С. Дзарасова («Слово», №15, 2007) есть строки: «Кто явился основным творцом революции? …Ответ на этот вопрос содержится не в монаршей правде, а в революционной теории». Но в реальности нет одной-единственной «революционной теории». Лассаль, Бакунин, Муссолини, Махатма Ганди, Пол Пот пользовались разными теориями.

Своя теория была и у Л.Д. Троцкого — теория «перманентной революции». Она не помешала ему, одному из главных организаторов вооружённого восстания в Петрограде, называть это восстание не революцией, а переворотом. Лев Давидович вспоминал в 1919 году: «…назначив государственный переворот на 25 октября, мы открыто, на глазах «общества» и его «правительства» готовили вооружённую силу для этого переворота».

Факт налицо — то, что произошло 25 октября 1917 года, Троцкий трактовал не иначе, как «переворот». Вообще-то он признавал: без участия вооружённых солдат и матросов успех восстания был невозможен, но и не скрывал, что в его замыслах петроградские полки были только инструментом, овладеть которым удалось относительно легко после приказа Временного правительства о выводе воинских частей из столицы на фронт: «Гарнизон воспринял бы захват власти партией путём заговора, как нечто ему чуждое, для некоторых полков прямо враждебное, тогда как отказ выступить из Петрограда и решение взять на себя защиту съезда советов, которому надлежит взять власть в стране, был для тех же полков делом вполне естественным, понятным и обязательным».

Из откровений Троцкого следует, что планы руководителей большевистской партии далеко не во всём совпадали с настроениями низовых участников восстания. Вопрос о том, кому принадлежит приоритет в историческом творчестве — массам или вождям, Троцкий решал не в пользу масс. Льву Давидовичу льстила возможность примерить на себя роль «демиурга истории», он вообще не благоволил к массам, тем более применительно к России: «Наша революция является бешеным восстанием против стихийного, бессмысленного, то есть мужицкого корня старой русской истории». Подобным образом к проблеме «вожди — массы» относился и Ленин. Разговоры о руководящей роли масс он назвал «хламом» и «левым ребячеством», отводя массам нижнюю ступень в статусной пирамиде «вожди — партии — классы — массы».

Лидеры большевиков понимали, что без использования настроений и энергии народных масс завоевать власть в России они не смогут. Но коль скоро их основная стратегическая цель находилась за пределами России, они легко манипулировали тактическими лозунгами, были готовы в любой удобный момент отказаться от них.

Эти лозунги имели очень мало общего с их стратегией. Взять, к примеру, вопрос о войне: стратегическая линия Ленина нацеливалась на «превращение войны империалистической в войну гражданскую». Он убеждал соратников: «Кто признаёт борьбу классов, тот не может не признавать гражданских войн. …Отрицать гражданские войны или забывать о них значило бы впасть в крайний оппортунизм». Но в тактических целях он заявил о необходимости немедленного прекращения войны, о «мире без аннексий и контрибуций».

Важнейшей была проблема крестьянства. С точки зрения большевистской стратегии оно являлось «мелкобуржуазной стихией» и «главной опасностью для социализма». Большевистская аграрная программа была нацелена на создание сельхозкоммун и вытеснение из сельского хозяйства товарных отношений. Однако ради решения тактических задач был использован эсеровский лозунг «Земля – крестьянам». Декрет о земле, принятый II съездом Советов, предусматривал общинное владение землёй с переделом её по трудовой норме, что в наибольшей степени соответствовало настроениям крестьян.

Стратегическим замыслам большевиков соответствовало установление «диктатуры пролетариата», но их тактика не была бы выигрышной без лозунга «Вся власть Советам». В работах Ленина, написанных в 1905 году, просматривается   некоторое недоверие к Советам – в то время в качестве образца он предпочёл бы органы, аналогичные парижской коммуне. Но вскоре он признал Советы «продуктом самобытного народного творчества, проявлением самодеятельности народа».

Такая характеристика Советов в общем-то оправданна: они являлись формой демократического самоуправления, вытекавшей из земских и общинных традиций сельской и посадской Руси, из векового опыта волостных сходов и вечевых собраний. Лозунг «Вся власть Советам» хорошо ложился на архетипы народного мировосприятия, импонировал массам, хотя без координирующей роли единого центра власть Советов означала лишь доминирование местных, локальных миров. В массовом сознании «авторство» Советов не ассоциировалось с большевиками, что  иллюстрирует лозунг «Советы без коммунистов», выдвигавшийся в ходе многочисленных крестьянских волнений 1918—1921 годов и во время восстания матросов в Кронштадте.

Легко находили отклик в широких массах антибуржуазные лозунги большевиков. Бунин свидетельствовал: убеждение в том, что «буржуев всё-таки надо перерезать», было характерным для низовой среды. Лексика большевиков обладала немалой социальной энергетикой, воздействуя на такие архетипы народного сознания, как заряженность на «общее дело», отторжение «элитарного» высокомерия и отщепенства, стремление к равенству и социальной справедливости.

Впрочем, в октябре 1917 года против прихода большевиков к власти не особенно протестовала и буржуазная публика, ибо большевики не только не отменили выборы в Учредительное собрание, но и пообещали провести их организованно и строго в назначенные сроки, что, кстати, и исполнили. По логике обывателей, существенной разницы в том, кто возьмёт на себя организацию выборов, не было: ведь формы их организации выглядели вторичными по отношению к их результатам. 

В общем, нет ничего удивительного в том, что большевистский переворот был почти бескровным, особенно с учётом того, что был произведён, по словам Ленина, «в решающий момент, в решающем месте», т.е. в Петрограде.

Очевидно, что, если бы тактика большевиков, верно «нащупанная» ими к моменту переворота, без изменений сохранилась в дальнейшем, превратившись в долгосрочные, стратегические установки, серьёзных проблем с удержанием власти у них не возникло бы. Но их октябрьская тактика вошла в антагонизм с их главным желанием – «раздуть пожар мировой революции».

 

РЕАЛИИ  РАННЕГО  БОЛЬШЕВИЗМА

 

После завоевания большевиками власти октябрьская тактика была ими отброшена. В программе РКП (б) было заявлено: «Началась эра всемирной пролетарской коммунистической революции». Подготовка к мировой революции предполагала форсированное создание основ коммунистического общества как «единой фабрики и единой потребительской коммуны». Такая подготовка получила название политики «военного коммунизма», направленной на ликвидацию классов, упразднение денег и товарного производства, максимальное обобществление средств производства, изъятие запасов продовольствия у крестьян, внедрение обязательной трудовой повинности, коммунизацию быта. 

«Военный коммунизм» должен был решить задачу удержания большевиками власти до «победоносной революции на Западе». Лозунг «Вся власть Советам» уходил на второй план, вводилась «диктатура пролетариата» как «орудие подавления реакционных, исторически обречённых элементов». Была создана ЧК, во всех губерниях и уездах стали функционировать ревтрибуналы. Развернулось формирование и вооружение интерчастей для использования в карательных акциях против местного населения. Был объявлен «красный террор», направленный против тех, кто «не вписывался в новый строй». Насилие большевики возводили в принцип деятельности. Бухарин заявил: «Методом выработки коммунистического человечества является пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью: пролетариат должен раздавить всех своих врагов». (Позднее «пролетариат раздавил» Бухарина, Зиновьева, Каменева, и их не спасли ни клятвы верности пролетариату, ни мольбы о пощаде.)

Троцкий в своих воспоминаниях приводил слова Ленина, сказанные сразу после октябрьского переворота: «Как же можно совершить революцию без расстрелов? Неужели вы думаете, что мы выйдем победителями без жесточайшего революционного террора?». Ленин, Троцкий, Зиновьев, Свердлов были далеки от «предрассудков» гуманизма, понимая коммунистическое переустройство общества как социально-инженерный проект, не зависимый от морали и этики. Напоминания о нравственных заповедях трактовались как «поповская пропаганда». На вооружение брался принцип: «Морально то, что в данный момент полезно международному пролетариату».

Порой «международному пролетариату» оказывалось «полезным» и охотным использование средств «международного капитала». «Версии об иностранных деньгах», о которых скептически упоминает С. Дзарасов, – отнюдь не блеф. Трудно судить, кто из большевистских лидеров и насколько искренне верил в коммунизм. Но некоторые из них эту веру, если она у них была, успешно совмещали с личным гешефтом. Не было случайностью, что дядя Троцкого, брат Свердлова и брат Менжинского были крупными банкирами, занимавшими далеко не последние позиции в западном истеблишменте. Понятно, что из тех денег, которыми они ворочали, их российским родственникам «кое-что» перепало. «Кое-что» досталось лидерам раннего большевизма и из рук американских «акул бизнеса» Якова и Менделя Шиффов, Феликса Варбурга, Макса Брейтунга и других.

У Ленина родственников-миллионеров за границей не было, но при этом он был не меньшим западником, чем Троцкий или Свердлов, призывал «не жалеть диктаторских приёмов, чтобы ускорить перенимание западничества, не останавливаясь перед варварскими средствами в варварской стране». Гражданская война 1918—1921 года представляла собой череду разновариантных попыток осуществить эту ленинскую формулу. Насилие рождало противодействие со стороны крестьян, казаков, рабочих. Это противодействие увеличивалось тем, что насилие организовывалось ради утопии, заведомо недостижимой, – ради жёстких социальных шаблонов, мрачной казарменной уравнительности, коммун, в которых обобществлялось всё вплоть до посуды и обуви. Ленин и Троцкий были упорны в достижении поставленных целей. Но их маниакального, сверхчеловеческого упорства не хватило на то, чтобы сломать веками формировавшуюся психологию русского народа.

Когда надежды на мировую революцию провалились, стало ясно, что с многомиллионным русским крестьянством придётся «уживаться». Ленин заявил: «Конечно, мы провалились. Мы думали осуществить новое коммунистическое общество по щучьему веленью. …мы должны ясно видеть, что попытка не удалась, что так вдруг переменить психологию людей, навыки их вековой жизни нельзя».

Для того чтобы понять это, Ленину и его сотоварищам потребовались четыре года Гражданской войны. В жертву утопии были принесены полтора десятка миллионов человеческих жизней. В боях и от террора погибли наиболее активные и пассионарные. Много людей полегло от голода и болезней. С признанием лидерами большевиков краха их иллюзий пришло окончание Гражданской войны. 

С поражением теоретической химеры антипатриотизм, русофобия, аморализм окончательно теряли своё оправдание. Нужно было менять стратегическую цель, то есть менять суть большевизма. Теория, взятая ранним большевизмом на вооружение, не в силах была подчинить себе реальную жизненную практику. Самой логикой событий большевизм был обречён на качественную трансформацию.

Ещё в начале 1917 года большевистская партия состояла из небольшого круга профессиональных революционеров, но в течение 1917 года её тактические лозунги привлекли к ней тысячи людей, никак не связанных с партийным подпольем. Количественный состав партии уже в июне 1917 года по сравнению с февралём увеличился десятикратно. Менялся и «ментальный портрет» партии. Ленин и Троцкий проводили резкую разделительную черту между «идейным коммунистом» и «бунтарём-обывателем», но они не могли отказаться от поддержки со стороны низов, становясь своеобразными «заложниками» собственной тактики. Среди новоиспечённых партийцев были те, кто увлёкся «романтикой революции» и её  «космическим» масштабом. Но подавляющая масса этих людей о марксизме не имела реального понятия. Среди них было немало тех, кто выступал за крепкую российскую государственность, которая для многих привычно ассоциировалась с монархией. Эти люди не приняли кадетов, свергших монархию, а в большевиках видели силу, которая осуществила возмездие им.

У многих отторжение кадетов являлось основной поведенческой мотивацией. Ею можно объяснить то, что треть дореволюционного офицерского корпуса оказалась на стороне большевиков. Тысячи офицеров, протестовавших против либерального развала армии, были «вычищены» из неё Временным правительством. Как они повели себя после Октября? Им не было дела до марксизма, но их отвращало и Белое движение, основоположник которого генерал М. Алексеев был причастен к отстранению Николая II от власти. Главные вожди белых — генерал А. Деникин и адмирал А. Колчак также выражали «дух Февраля», сделав карьеру при поддержке Временного правительства и служа ему. Тем, кто за верность присяге испытал гонения со стороны кадетского правительства, воевать на стороне белых не позволяло их офицерское достоинство. Поэтому они пошли к красным, неся с собой патриотические убеждения и презрение к либералам-западникам.

Те, кто шёл в партию «от станка и сохи», не являлись поборниками интернационального марксизма, а были носителями, по словам Ленина, «тёмного мужицкого демократизма, самого грубого, но и самого глубокого», т.е. сохраняли в себе архетипы русской соборности, приверженности «общему делу». Большой приток таких людей на сторону красных произошёл во время вторжения в Россию войск Антанты, когда Ленин призвал: «Социалистическое Отечество в опасности!». И если вождю пришлось заставить себя произнести «немарксистское» понятие «Отечество», то для тех, к кому он обращался, это понятие было родным и близким. В их сознании историческая Россия была жива. К окончанию Гражданской войны эти люди определяли внутреннюю атмосферу в партии, делившейся теперь на два качественных слоя: вверху – вожди-теоретики, мыслящие по-западнически, внизу – масса традиционалистов, которых Запад интересовал меньше всего. Одни хотели использовать Россию как топливо для перманентной революции. Другие стремились реализовать понятные для русского человека, близкие к русской почве представления об общественном устройстве.

Сталин утвердился во главе большевистской партии как выразитель настроений рядовой партийной массы. Был ли он марксистом? Скорее, он был начётчиком от марксизма и превратил его в священную, но бесполезную реликвию. Сталин не мог стать «законченным» марксистом, наподобие Ленина и Троцкого, потому что никогда не жил в эмиграции, не общался с американскими банкирами, не располагал западным ментальным опытом, полученным прямо и непосредственно. Упования русского народа на справедливое государство ему оказались ближе, чем западная утопия о «планетарном счастье». Сталин «национализировал» русскую революцию, лишив «раннебольшевистскую гвардию» во главе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым руководящих постов в партии и государстве.

На XV съезде ВКП (б) в 1927 году было узаконено изменение политико-экономической системы, созданной Лениным и Троцким, был взят курс на построение социализма в СССР без привязки к лозунгу мировой революции. Теперь русский народ был избавлен от функции «удобрения» для плодов теоретического талмудизма, вернув законные права на историческое творчество и лишив этих прав троцкистов, мнивших себя «демиургами истории». Народная энергия направлялась не на разрушительные, химерические эксперименты, не на внешние авантюры, а на внутреннее строительство, на  созидательную деятельность в интересах народного большинства и сильной государственности.

Поворот, осуществлённый в 1927 году, для судьбы страны имел не меньшее значение, чем события февраля и октября 1917 года. Развернувшееся промышленное строительство, по своим масштабам не имевшее аналогов в мировой истории, закладывало фундамент державной мощи Советского Союза, обеспечивало выполнение широких социальных программ, динамичное развитие науки, культуры, образования. Курс на созидание требовал отказа от самоистребительных заблуждений и мрачных антироссийских мифов, требовал восстановления морального здоровья народа, этических, семейных, культурных устоев и ценностей, реабилитации традиционных качеств русского менталитета — державности, патриотизма, соборности.

 

Комментарии:

Авторизуйтесь, чтобы оставить комментарий


Комментариев пока нет

Статьи по теме: