Войти на сайт

Авторизуйтесь через любой из сервисов, чтобы оставить комментарий

     

ads

Поиск по публикациям

последние комментарии

Наш второй фронт

Как подумаю о том времени, когда одна за другой приходили в село похоронки с фронта, становится страшно до дрожи. Перед глазами встают зарёванные женщины — солдатские вдовы, русские бабы, взвалившие на свои плечи все тяжести жизни в тылу, где, по-существу, проходил второй фронт, без которого не было бы победы на первом. Стоят они и держат трясущимися мозолистыми руками похоронки на серой бумаге, в которых, как под копирку, сообщалось, что ваш муж или сын, проявив геройство и мужество в борьбе с фашистскими захватчиками, погиб в бою за город... или посёлок... Похоронен... Выражаем соболезнование — и так далее.
Похоронок боялись и, завидя подходящего почтальона, людьми овладевало беспокойство, какую он принёс весть сегодня: хорошую или плохую. А тот, уже вкусив по горло чужого горя и вдовьих слёз, сам был не рад вручать казённые конверты с печальным известием, поэтому, прежде чем отдать адресату похоронку, стал всячески тянуть время с её отдачей. То посмотрит куда-то вверх, то ненароком оглянется, скажет, как сходил на почту в райцентр, кого там видел, спросит о здоровье, о детях, и, конечно, о войне говорил, о храбрости наших солдат, самому-то, мол, не довелось туда попасть — глаза подвели. А сам всё держал руку в почтовой сумке, не решаясь её вынуть наружу, зная, что сейчас польются слёзы...
Почти та же самая картина была и на этот раз, когда он появился у нашего дома. Я только что пришёл с реки с уловом, и на крыльце встретила меня бабушка.
— О! Сколько ты поймал! — удивилась она. — Хорошая уха будет.
И всё рассматривала пескарей и плотвичек с окуньками, висевших на кукане.
— Клёв был хороший, только успевал закидывать леску, поплавок тут же тянуло ко дну.
— К хорошему рыбаку рыба сама плывёт, — проговорил почтальон. — На уху-то дашь?
— Не жалко.
И я стал снимать с кукана рыбу.
Но почтальон, всё ещё держа руку в сумке, неотрывно смотрел на бабушку и, как мерин, переступал с ноги на ногу, начиная разговор издалека.
— Да ты, Василий, не тяни резину, — сказала она. — С чем пришёл, выкладывай?
— Тут, вот, — рука его, державшая что-то в кожаной сумке, слегка дрожала, как и голос. — Письмо какое-то.
— Доброе аль плохое?
— Не знаю, мне чужие письма читать не положено.
А сам уже знал, какую весть принёс. И судорожно порывшись в сумке, протянул бабушке Пелагее серую казённую бумажку, свёрнутую треугольником, а она мне, поскольку читала по слогам лишь крупный шрифт и с помощью очков.
— Прочитай, внучек, сама-то я не разберу.
Вся напряглась, словно чувствовала, что письмо это не с доброй вестью. Ведь принося обычное письмо, почтальон вёл себя иначе, не крутился, был весел, плясать просил. А тут ходил вокруг да около, словно он был виноват, что принёс горькую весть, которая, как пуля, может убить.
Развернув листок, я молча пробежал глазами по печатным строчкам и остолбенел, споткнувшись на слове «погиб...». Передо мной поплыл туман, и сам я, казалось, плыву вместе с ним, не понимая куда. И вдруг, всхлипнув, стал задыхаться, будто кто-то меня душил, впиваясь в худенькую шею острыми когтями.
Из глаз брызнули слёзы. Заливая лицо, они впитывались в рубашку и, обжигая, капали на мои босые ноги.
— Что с тобой, Коленька? — бабушка с испугом потянулась ко мне.
Так громко я ещё не плакал и потому не слышал её. Пред глазами плыли мутные круги, а облака казались грязными простынями. Моё сознание не мирилось с реальностью и с пришедшим горем — дядя, мой любимый дядя Серёжа убит на войне, нет его. Но мы же с ним гуляли... Он играл на гармошке.
С дядей мы рыбачили, делали скворечник, он сохранился и висит на липе, только я обновил его верхнюю крышку, трухлявой стала, а так скворечник целёхонек, и скворцы каждую весну прилетают в свой домик. Перед войной дядя Серёжа работал после ремесленного училища каменщиком в Горьком. Имел бронь, от которой отказался, и ушёл на фронт.
Моё оцепенение от свалившегося горя исчезало медленно. Лицо от слёз было мокрым, и я вытирал его рукавом и подолом рубашки. Бабушка сидела на лавке, и плач её несся по всему ключищинскому косогору. Глядеть на неё было больно.
— Ироды проклятые эти фашисты! Серёженька... Не для бойни тебя растила...
К дому подходили вернувшиеся с поля сельчанки и, узнав, что случилось, переживали вместе с бабушкой и успокаивали, как могли. И все проклинали чудовище — войну и тех иродов, кто её развязал.
День уже клонился к вечеру, а бабушка словно застыла, продолжала сидеть на лавке. Слёз уже не было — выплакала. Стояла тишина. Ветер стих. Но в воздухе появилась какая-то туманная дымка, и она, как показалось, своей мокрой тряпкой стала протирать серые облака. За домом, в огороде, краснелись раздутыми щёчками яблоки.
Краснели и рябина с калиной, являя собой зазеркалье чудес. Вечер незаметно переходил в ночь, и в её чёрные косы звёзды вплетали яркие банты, а луна ныряла за рваные тучи. И тут туманная дымка вдруг стала рассеиваться так же быстро, как и пришла. Бабушка продолжала сидеть. Я находился возле. Не уходили и соседки, разговаривая о житье-бытье. И все их разговоры были связаны с войной. Наконец бабушка поднялась, медленно добрела до постели и грохнулась пластом, не раздеваясь. Лёг и я.
Спал беспокойно, ворочался с боку на бок, вскакивал под бабушкины стенания и всхлипы, и ночь моя почти прошла без сна. А утром услышал мамин голос: «Я ухожу в поле. Ты будь с бабушкой, помогай...» А у самой голос дрожит, наверное, переживает за бабушку.
Бабушка встала вскоре после ухода мамы.
— Я всё слышала, Коленька. Ты помоги мне налить воды в рукомойник. Умыться хочу.
Её пошатывало, и она всё щурилась, держась за стены. Подошла к ведру с водой, стоящему на скамье, зачерпнула ковшиком и жадно пила, будто её мучила жажда.
— Пойду на улицу, а то тут что-то душно, — сказала она.
— И я с тобой.
И мы спустились по лестнице. Было тепло. Пекло солнце, и от яркого света слепило глаза. Той твёрдой и быстрой походки, какая была у бабушки, нынче не было. Она сбивалась с огородной тропы и едва не упала, и я едва удержал её грузное тело.
— Как теперь жить-то, Серёженька, — произнесла она тихо. — Одна остаюсь... И от братьев твоих ни весточки. Тоже, наверное...
Когда наступило обеденное время, сели за стол, но к еде бабушка только прикоснулась, сказав, что нет аппетита, и всё пила чай с засушенной свёклой. Потом прилегла и задремала.
Очнулась она к вечеру, когда вернулась мама.
— Опять у нас горе, — сказала, и слёзы брызнули из её глаз. — У Раисы Лексея убили. Яковлич принёс похоронку. Мы только с поля вернулись, а он у дома поджидал.
— Пойдём к ней, — со слезами на глазах произнесла бабушка и перекрестилась на образа в красном углу.
Тётю Раю окружили товарки. Снова — слёзы, вновь — утешения. Может, говорили, Алексея не убили, а ошибочка вышла. Вон, в Спирине, прислали, что «убит», а он через месяц прислал из госпиталя...
— Нет, чую сердцем, погиб Лёша, — сквозь слёзы говорила тётя Рая. — Чую...
Она закрыла лицо ладонями. И тут бабушка положила на её плечо руку.
— Крепись, матушка...
А сама еле стояла на ногах. И когда мы с ней уходили домой, тяжело вздохнув, сказала: «По себе знаю, как ей сейчас тяжело. И её горе — это и моё горе. Чужого горя, внучек, не бывает. Общее оно».
Обняла меня, и я прижался к подолу её ситцевого платья. И тут несколько жёлтых листьев клёна, словно парашютики, спустились на землю. Осень вовсю входила в свои права. По земле бежал сентябрь предпоследнего года суровой войны.
Похоронки продолжали приходить, и село не переставало реветь, орошая траву, а вскоре и снег. Семьи оставались без кормильцев. Вдовы, как могли, мыкались, стараясь из последних сил свести концы с концами, чтобы и накормить, и обогреть своих детишек. У каждой — по тройке да по пятку было. Горе и радость делили пополам. Помогали друг другу, в одиночку было не выжить. И целыми днями — в поле либо на ферме, да и ночь, случалось, прихватывали.
Это ж какой надо было обладать недюжинной силой, чтоб выдержать?! Организм — не железный, хотя железо тоже не выдерживает запредельных нагрузок. А вдовы-солдатки выдерживали! Трудились и приближали нашу Победу. А когда она пришла, радость перемешалась с горькими слезами, потому что с войны в село вернулись только четверо, из них — трое калек, а тридцать шесть ещё совсем молодых мужиков, ушедших на фронт, остались навсегда на полях сражений и кровавых битв с лютым врагом. Колхоз совсем обносился, и его возрождали одни бабы.
Ох, и хлебнули они горюшка! Что могло быть горше в то время жизни вдов? Спрятанная куда-то в дальний угол комода или стола похоронка не смягчала временем боль... Нет-нет да и жгла сердце, заставляла размышлять о своём житье-бытье, ради чего, мол, были все эти лишения и невзгоды, свалившиеся огромным грузом на их хрупкие плечи. Но они работали, растили детей…
Солдатские вдовы. Подумаешь о них и становится муторно на душе... Горечь эту не выскажешь словами. «Горькая, трудная наша жизнь...» — слышал я от вдов-односельчанок. От мамы слышал и бабушек. И это правда!
Да они и не могли жить иначе. Привыкнув работать, не покладая рук, без дела их руки ныли от тоски, видать, доля им выпала такая. И день, и ночь, до гробовой доски… Сколько же вынесли они на своих плечах неимоверной тяжести войны в тылу, если его так можно назвать. В этом тылу было ничуть не легче, чем на фронте. Это и был фронт. Как говорил и пронзительно писал замечательный и честнейший русский писатель Фёдор Абрамов: фронт баб, подростков и стариков. И если у нас до сих пор не удосужились воздать должное русской женщине — поставить памятник, то это сделал своим Словом писатель. Она — русская баба — достойна самых великих памятников и музеев, куда не должна зарастать народная тропа.
На эту тему я не раз разговаривал с матерью, а она, удивлённо отвечала: «Какой памятник, сынок, мы же просто работали, для фронта старались, Родину спасали, вас растили...». Таков был ответ матери, и она выражала мнение и своих товарок, с которыми я тоже разговаривал на эту тему и получал однозначный ответ: «За что, мол, нам памятник, мы просто работали».
А государство этим вопросом не озаботилось. Видно, не до того было, мало ли других неотложных дел. Зато с какой-то удивительной прытью бронзовеют некие гнусавые особы, которые преуспели лишь в клевете на Советский Союз. Это они — хулители всего святого для русского человека — ядовитыми речугами под фанфары своих подпевал и западных мерзавцев будоражат народ к бунту. И этим людишкам ставят памятники, открывают музеи… А простым труженицам зачем почести? О них доброго-то слова не услышишь. Они же «просто работали».
Нынешнему «попсовому» поколению даже трудно себе представить то время. А я, хоть тогда и был мальцом, помню, что творилось на моих глазах. Поэтому свидетельствую: нашей Победой и нашей жизнью мы во многом обязаны труду женщин-матерей военных лет. Они положили на алтарь Победы свою молодость, здоровье, красоту и личную жизнь... Это — святое поколение мучениц и подвижниц, совестливых и беззаветно преданных родному Отечеству. Я часто слышал, как кто-то из них то ли в шутку, то ли всерьёз тогда говорил: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». Так оно и было! Испытания войны, похоронки их не озлобили и не сломили, а сплотили в дружную, заботливую семью, в которой не было чужого горя. В жизни они следовали Божьей заповеди: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Вечная им память!
 
Николай ОФИТОВ

Только зарегистрированные пользователи могут оставлять комментарии. Войдите на сайт через форму слева вверху.

Please publish modules in offcanvas position.

Free Joomla! templates by AgeThemes