последние комментарии

trustlink1

ШАПКА ПО КРУГУ:

Владимир ЛичутинСбор средств на издание «Собрание сочинений в 12 томах» В. Личутина

Все поклонники творчества Владимира Личутина, меценаты и благотворители могут включиться в русский проект.

Реквизиты счёта

Получатель ЛИЧУТИН ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ

Cчёт получателя 40817810038186218447, Московский банк Сбербанка Росии г. Москва, ИНН 7707083893, БИК 044525225,

Кс 30101810400000000225, КПБ 38903801645. Адрес подразделения Банка г. Москва, ул. Лукинская, 1. Дополнительный офис 9038/01645.

 

 

На старости лет

Писатель, и очень известный, полюбил. Лучше сказать, увлёкся. Но увлёкся крепко. И хотя отлично, при его-то опыте, понимал, что «не стоит она безумной Приезжал в Москву, жил у нас. Мы всегда были рады ему, но у меня с ним одно  не сходилось: я не мог сидеть ночью, слабел, разговор не поддерживал, а он как раз ночью бродил, зато назавтра валялся  до полудня.
Сидит, роется в своих сумках, ищет лекарства, и громко рассуждает:
— Московские умные шлюхи насилуют знаменитых провинциалов. Готовься писать рассказ о том, как старый, нет, лучше в возрасте, человек выдумывает себе утеху и, конечно, обманывается. Но! – поднимает палец, — отметь то, что любит он сильнее, чем та, что — важная деталь — сама признаётся ему в страстной любви. Он любит сильнее и надёжнее. Думает о ней ежечасно и полагает, что и она так же думает. Серьёзно думает. Это его идеализм. — Шарит и шарит по сумкам. — Рассказ назови «Вечерний разговор о… например, о Скотте Фитцджеральде». Но рассказ о другом. Читатели это любят. Ей надоело уже моё присутствие в мире. Она сейчас, конечно, утешается с другим. А чего я ищу?

— Лекарство ты ищешь.
— Да. Но я его уже нашёл. Я ищу носки.
— Прими лекарство, а то опять потеряешь.
— А носки где?
— Я тебе свои дам. Больше ничего умного не говори, а то я спать хочу.
— А лекарство-то где? Ты же не бросишь человека, не принявшего лекарства? Представляешь, ко мне вернулось состояние, что сидишь где-то в людях, что-то говоришь, а думаешь о ней. Ты ложись, ложись, а я посижу, попишу письмо, пока душа полощется. Пусть она изменяет, я буду любить. Любить и лелеять любовь. Душа потом отблагодарит. Подожди, я же книгу ищу. А, нашёл носки.
Уходит в ванную, стирает носки, поёт:
— Лебединая песня пропе-ета-а, но живёт ещё э-э-хо любви. – Выходит из ванны. — Как? Эхо живёт. А эхо живёт?
— Ну, пока звучит.
— Красивость это или нормально?
— Ну, если живёт, конечно, нормально. Хотя вообще всё это у тебя с ней ненормально.
— Но меня недолюбили! — восклицает он. — Отца не было, мать на работе, девчонок боялся. Одиночество полное! От одиночества стал писателем.
— Так одиночество для писателя это норма. Без него ничего не напишешь. Я ж тоже всё время рвусь в деревню.
— Это поверхностное – бег от семьи в деревню или там на дачу. Временное уединение. Нет, когда одиночество глубокое, постоянное, настоящее…
— Значит, ещё лучше напишешь.
— Как ты жесток! Занавес ещё только поднят, а ты уже убиваешь. — Опять начинает что-то перекладывать в сумках. — Пиши: в семнадцать лет он ещё был хорош, пел песни и разыгрывал из себя знаменитого актёра, похотливого старичка, который любил ничтожных актёрок. Читал искусственным голосом Толстого и Пушкина: «Барышня, платок потеряли!». «А Катюша всё бежала и бежала…». Он не знал жизни всех этих мерзавок, которые его обманывали. Хм-хм! Голос прочищаю. «Я всё твержу: я нежно так, я нежно так, тут повтор, нежно та-ак тебя люблю-у». Тут снова надо спеть повтор. Она меня хотела якобы только увидеть. «Ах, вот вы какой, ах, я прочла ваше ожидание любви, я  поняла, что это обо мне, и вот я и пришла». О, радость, муза в гости! А получилось вот что. Запиши: нельзя быть копией жизни. Литература  это самостоятельная выдуманная жизнь, которая навязывает настоящей жизни правила игры. Деревенской прозе не хватило пары белых усадебных дворянских колонн.
— Да эти дворяне после 61-го года приходские школы уничтожали, чтоб мужики оставались неграмотными. Земские создавали, а из них священников выгоняли.  Дворяне! Паразиты и захребетники! — возмущаюсь я. — Дворянская культура! Да она только для них и есть.  Французский учили, чтоб слуги их не понимали. Тургенев крестьянку шестнадцати лет купил и сразу её в наложницы. А перед своей француженкой шестерил. И вообще все западники такие! А читателей им больше досталось. Да плевать! Всё, спать пойду.
— «Судьба решила всё давно за нас», — поёт писатель и комментирует: жуткие слова «всё решено за нас». Но если судьба – суд Божий, то всё правильно. И на эту же мелодию (поёт): «Я душу дьяволу готов прода-ать».
— Но это уже совсем ужас, — говорю я. – Это ты не смей: заступник народный готов продать душу дьяволу за что? За лживую бабёнку?
— Вот так и бывает, — говорит он и снова роется в сумках. — Да! Зная, что живём первый и последний раз, что добро было всегда и будет всегда,  что зло было, есть, но не будет, попадаем во зло. — Поёт: «Зло появилось точно из-за на-ас. Но в будущем ему не-э жить!»
— И этих бесовок не будет? — спрашиваю я. — Это вряд ли. Будешь чай? Свежий заварю.
Он бросает на пол найденную книгу.
— Зачем я её искал? Спроси, зачем я её искал. А лучше спроси, зачем я её писал? Может, чтобы именно она прочла и нашла меня? Старичок, думал ли я, — он даже руки вздевает, — что может быть такое сильное наваждение тёмной силы? Спать идёшь? А мне мучиться и страдать? Но я счастливый.
— Счастье в чём?
— Счастье в оживлении работы сердца.
— Работы какой? На эту бесовку? То есть именно она оживляет работу твоего сердца?  И ведёт к надписи на могильном камне: «Эн-эн погиб не на дуэли, его страдания доели». Объявляю: ухожу спать.
— Какой сон? Тебе счастье выпало – слушать мои откровения. Спать? Продолжу о бабье. У них знания сосредоточены в сумках и сумочках. Поэтому они нуждаются  (пауза) в носильщиках.
Сходил в коридор:
— Старый еврей рассказывает внукам о поездке в Москву: «Деточки, я жил у очень богатых людей: у них везде горит свет».
— Дедушка, это они освещали тебе дорогу в туалет.
Он садится, немного отпивает из чашки.
— Это ты новый заварил?
— Ты же всё равно спать не будешь.
— Думал сейчас, что Бунин это уровень Рахманинова. Я записывал его ещё на колёсный магнитофон. И тогда же знал наизусть «Таню», рассказ из «Тёмных аллей». Пересказать?
— Давай. Я подсуфлирую.  А знаешь, что в старости он страшно, как и Толстой, матерился? А не Шмелёва, не Лескова, а их возносили.
— Надо сесть и написать работу «О тех, кто долго был забыт». И откликнется родная душа. «Рояль был весь раскрыт и струны в нём…». Да, осталось верить в рыдающие звуки. Выпью. За Афанасия Афанасьевича. Толстого он переживёт. И за Астафьева надо выпить. Это певец искалеченного народа. Не набрался нежности, жил мстительностью к советской власти. Любить её было не за что, но жить при ней было можно. И надо было жить. Чего не хватало? И мы пожили всё-таки! Я ощущаю себя, будто только заканчиваю пединститут и не знаю, чего меня ждёт.
Опять начинает рыться в сумках:
— Хотел тебе подарить, мне подарили, о зарубежье. Адамович, Иванов, Зайцев, Берберова, Бунин опять же, хоть и матерился. Автор с некоторыми  был в переписке, взял их письма, бросил на грядки страниц, пересыпал текстом и всё. Нет, приказчик в начале двадцатого века был выше советского писателя. Цинизм московской критики это ругань даже не извозчиков, а таксистов. — Подходит к окну. — Запиши: как небесны мысли, когда смотришь на вершины ночных вязов.
Я уже тоже напился крепкого чаю и смирился, что ещё придётся долго не спать. Он вещает:
— Жизнь надо прожить, чтобы собрать богатую библиотеку.
— И обнаружить, что она не нужна и что её выкинут.
— Даже и с пометками?
— С ними ещё быстрее. Так что не трудись их делать.
Он понурился, тут же поднял голову:
— Русские писатели в шестидесятые написали правительству письмо о гибели русской культуры. И Шолохов подписал. И на письме, — писатель кричит, — была резолюция! «Разъяснить тов. Шолохову, что в СССР опасности для русской культуры нет»! Понял, да? Эта резолюция обрекала Россию. Вот когда погибла советская власть. Почему было не появиться Коротичам, Вознесенским, Войновичам, Евтушенкам, почему было не обвинять Шолохова в плагиате, почему было не раздувать непомерное величие Солженицына, убийственное для литературы? Так-то, милый. Одна и та же операция: вырезать, унизить, оболгать лидеров русского слова, внушить дуракам, что по-прежнему мы сзади мировой культуры. Внушили же! Дни нечистой силы стали праздновать!
— Плюнь, не переживай. Русские не сдаются.
И ещё прошло время. И опять он приехал. Опять сидим. Но стал он какой-то другой:
— У меня будет страшная старость. Въезжая в неё, я всё ещё вписывал кое-что в ловеласовский блокнот, а? Хорошее название? Да? А потом что стало? Помни — нельзя иметь дело с бабами и оставлять об этом письменные следы. Бабы — это твари!
— Ничего себе поворотик. Да ты ж прошлый раз речитативы и арии о ней свершал.
— Тварь! Сняла копии, давала читать, подбросила журналистам. Чтоб развести.  Но не будем о ней. – Сидит, молчит. Встряхивается: — будем о нас. Мы, наше поколение, вошли в классику как воры в трамвай, всех обчистили и выдали за своё. Но это было спасительно для классики. Ибо иначе вошла бы в неё шпана и убила бы классику. А мы сохранили. — Берёт со стола кружку, протягивает: — Свежий? Нацеди, любезный.
Подходит к окну. Я напоминаю, что в тот раз по его просьбе записал о возвышенных мыслях при взгляде на вершины ночных вязов. Даже небесны.
— Да? Я так сказал? Очень неплохо, очень. Так что и без баб русская литература не пропадёт.
 
ПОЧЕРКУШКА

Видно, нечего было делать Толстому – двенадцать раз «Войну и мир» переписал. Нет, чтобы Софье Андреевне по хозяйству помочь.
Вообще меня умиляют эти разговоры и исследования о «работе над словом». Всегда преподносится, что эти зачеркивания, вписывания, дописывания – основа познания тайны писательства. Глупость всё это. И преувеличивание писателями своей профессии. У «Серапионовых братьев», кажется, было даже такое полумасонское приветствие: «Здравствуй, брат, писать трудно». Это какое-то кокетство. Трудно, так и не пиши. Тракторист трактористу: «Здравствуй, брат, пахать трудно». Землекоп землекопу: «А копать-то, брат, трудно».
Вот он дюжину раз переписал, а несколько сотен ошибок в описание войны вляпал. Ему на них тогда ещё живые ветераны Бородинской битвы указывали. Но что до того графу. Он же творец. «Я так вижу». Да и некогда ему, ему уже «пахать подано».
В доработке есть тот момент, когда она не улучшает, а начинает портить  вещь. И то можно, и то нужно сказать, а вещь разбухает. И всё вроде важно.
По объёму охваченных событий «Капитанская дочка» больше, чем «Война и мир», а по тексту меньше раз в десять-пятнадцать. А ведь как можно было расписать детство и отрочество Петруши, Пугачёва в Европе, созревание для падения души Швабрина, вояк Оренбурга, царский двор, детство Маши Мироновой. Уж она-то бы не вляпывалась в лав-стори, как Наташа Ростова, а Безухов, что под ногами мешается на Бородино?
Великого рецепта жены коменданта Василисы Егоровны нет во всём Толстом. Вот он, этот рецепт спокойной жизни и совести: «Сидели бы дома, да Богу бы молились». Но и её великий пример верности мужу и Отечеству оболгал вскоре Белинский, назвав «глупой бабой».
Всё-таки литература и горделива, и самолюбива, много из себя воображает. Но бывало время, когда она могла и «Богу, и людям служить». Даст Бог, ещё послужит.
 
Владимир КРУПИН

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить

Please publish modules in offcanvas position.

Free Joomla! templates by AgeThemes